Лиза писала, что удивляется не столько тому, что именно он пишет, сколько тому, что, разрушив собственными руками все, что их когда-то связывало, он еще надеется восстановить развалины. Ведь Семен ей теперь, мало сказать, что чужой, — злейшего врага своего она бы не ненавидела с такой силой, как бывшего мужа. Потому что никакой самый страшный враг не смог причинить ей такого непоправимого горя, какое принес Углов. Восстановить между ними ничего нельзя так же, как нельзя вновь вернуть на белый свет Аленку. Угловские же предыдущие упреки в том, что она якобы подписала со зла какие-то бумаги, которые привели его за решетку, кажутся ей глупыми. Ведь если в Семене еще сохранилось какое-то подобие разума, то он не может не понимать, в каком состоянии она была сразу после смерти дочки; в те страшные дни она не задумываясь подписала бы и собственный смертный приговор; да и могла ли она вообще в такой разрухе души понимать, что подписывает и зачем?
Впрочем, Лиза очень сомневается, что ее жалкая подпись могла что-то изменить в дальнейшем течении угловской жизни; ведь и слепому было видно, куда катится Семен; и катится не по чьей-то чужой вине или подписи, а своим собственным неудержимым ходом и желанием. Если же Лизина подпись как-то помогла этому естественному ходу событий, так неужели ей следует испытывать какое-то сомнительное раскаяние? Напротив, она от души рада его теперешнему положению, и если уж кому-то стоит раскаиваться в своих поступках, то Углову незачем для этого далеко ходить — достаточно будет просто заглянуть в зеркало!
Кстати, она не очень понимает, почему он именует лечебное учреждение тюрьмой, — разве что там ему наконец перестали позволять пьянствовать? Видимо, для Семена это и есть основной критерий различия между местами лишения свободы и организациями здравоохранения? В таком случае, по истечении срока лечения его ждет большое разочарование: с пьянством начали всерьез бороться повсюду, и как бы теперь весь мир не показался Семену тюрьмой!
Лиза, конечно, сожалеет, но ничем не только не может ему в этом помочь, но даже не желает нисколько и сочувствовать, по ее горячему убеждению, таких людей, как Углов, следует не лечить, зря переводя на никчемную затею крайне нужные государственные деньги, публично расстреливать! И большие средства были бы при этом сбережены, и самим пьяницам, на ее взгляд, было бы, пожалуй, так проще — перестали бы, наконец, и сами мучаться, и людей мучать!
Углов горько усмехнулся: он и сам был теперь не очень далек от Лизиной точки зрения. Слова жены врезались в самую глубину его сердца. Он держал в руках письмо и едва стоял на ногах. Это была тонкая, как паутинка, ниточка, протянувшаяся к нему из страшного далека. Во всем божьем мире не осталось больше никакого другого человека, которому он был хоть чем-то интересен. Есть Углов на белом свете, нет Углова на белом свете — это никого не задевало и не трогало. А уж до того, что лежало внутри его души, и подавно никому не было ни малейшего дела. Лизино письмо явилось для Семена первым несомненным признаком, что он действительно въяве жив, что он человек, а не только номер и фамилия, занесенные чужой рукой в одну из граф длиннейшей ведомости.
«Ответила, ответила!» — тихо шептал Семен дрожащими, сухими губами. Лизина рука была на конверте, это ее тонкие пальцы вывели аккуратно его имя и его фамилию, это Лизина, до боли родная, светловолосая голова склонялась над листами бумаги, которые Углов держал сейчас в своей корявой зацепеневшей руке; скажись внутри конверта его собственный смертный приговор — Семен не повел бы и ухом: лишь бы приговор тот был подписан Лизой. Никакая сторонняя мысль не могла смутить его нерассуждающей радости. «Ответила, жена ответила!» — снова прошептал он, не в силах удержать в себе эту радость, и лицо его, годами отвыкавшее от смеха, исказилось невольной мучительно-сладкой судорогой, больше похожей на гримасу плача, чем на улыбку.
Семен шел и смотрел по сторонам новыми глазами. Письмо жены, лежавшее в нагрудном кармане, грело его сквозь грубую материю гимнастерки. Все изменилось, ведь раньше он был пассажиром эшелона, идущего в никуда, теперь вагон его свернул на новую колею. Там, впереди, за окоемом, лежала настоящая человеческая жизнь, и хотя путь к ней был еще очень труден и долог, Углов ни минуты не сомневался, что одолеет его.
Он шел по центральной аллее профилактория, знакомые братаны поднимали руки, приветствуя его. Семен кивал в ответ, ничего не понимая, выслушивал обращенные к нему вопросы и улыбчиво соглашался: «Да, да… Конечно…»
И снова шел, провожаемый недоуменными взглядами, и низкое вечернее солнце расстилало перед ним пылающие алые ковры.