Незнакомец движением плеча сбросил его руку.
— Плавай глубже! — непонятно сказал он и пошел прочь.
Углов проводил его ненавидящим взглядом. Все внутри мелко дрожало.
16.
Вечером следующего дня Углов не спеша проходил мимо клуба, направляясь к бараку. Сзади его негромко окликнули:
— Эй, Семен Петрович, иди сюда!
Углов повернулся на голос. Держа в руках какую-то бумажку, от стены клуба ему ласково улыбался Костыль. Семен грозно нахмурил брови: это что еще за новости такие, чтоб прораба чуть ли не манил к себе пальцем какой-то шнырь? Костыль явно перебрал чифиря. Дернув плечом, Углов отвернулся и пошел дальше. Сзади послышался задыхающийся хрип: Костыль с маху припустил бегом, догоняя его. Семен довольно усмехнулся: побегай, побегай, с чифиря не шибко набегаешься, гляди, уже пыхтит шнырь, как хороший паровоз.
Костыль наконец-то догнал его.
— Семен Петрович, я ведь хотел порадовать вас, — испуганно заторопился он на ходу. — Вы уж не серчайте на старика, коли что не так…
Углов усмехнулся. При малейшем намеке на неприятность возраст Костыля сразу увеличивался чуть ли не вдвое. Обратная метаморфоза происходила с ним только при виде юбки. Но в зоне юбками любоваться приходилось редко, так и тянул Костыль свой срок жалкой развалиной. Не останавливаясь, Семен на ходу небрежно спросил сквозь зубы:
— Ну чего тебе?
— Да письмо же вам, Семен Петрович! Полез я в ячейку к себе, смотрю — ничего нет. И уж тут как чуял — дай, думаю, загляну, что там на вашу букву лежит, авось что и отыщется. А оно, вон оно, письмо-то, притаилось, лежит себе, вас дожидается. Я и взял. А вы тут как раз и сами идете.
Костыль искательно заглянул Углову в глаза. Семен остановился, как споткнулся. В сердце его резко кольнуло. Новость была, прямо сказать, ошеломительная: за полтора своих профилактических года он еще ни от кого не получил ни строчки и, честно говоря, уже не рассчитывал и получить.
— Да ты не спутал ли? — сказал он, стараясь унять сумасшедший бой сердца. — Может, оно и не мне вовсе, а какому другому Углову?
— Скажете тоже, — удивился Костыль. — Да разве я кого в зоне не знаю — и по фамилии, и на личность? У нас вы один и есть Углов, опять же и имя ваше. — Он подал Углову тощий конверт. — Глядите вот — Семену Углову. Так что с вас причитается, Семен Петрович. Запарить бы не мешало, а? — Костыль льстиво улыбнулся и только что не завилял хвостом.
Семен нерешительно повертел в пальцах конверт, все еще не решаясь взглянуть на лицевую сторону: страшно было и подумать, что письмо может быть написано Лизой. Костыль суетился рядом, чуть поскуливая от нетерпения.
— А ну беги, возьми у меня в тумбочке, запарь. Там лежит пачуха тридцать шестого, — отмахнулся от него Семен. Костыля как ветром сдуло.
Семен постоял минуту, облизывая внезапно пересохшие губы, и, словно бросаясь с обрыва в ледяную воду, решительно поднес конверт к глазам. Жадный взгляд его разом охватил написанное. Неожиданным взрывчатым жаром ударила прыгнувшая кровь в Семенову голову; в висок забухал знакомый молоток: Лизин почерк на конверте! Это ее округлой, размашистой скорописью были выведены два показавшихся ему незнакомых слова: Семену Углову. Он прочел их и не сразу ухватил смысл написанного. «Семену Углову — это кому же? Какому такому Углову?» — пронеслась в его голове испуганная, глупая мысль. Но через мгновение он снова обрел соображение и облегченно успокоил себя: «Ах, да-да. Это же мне. Это же я Семен Углов, я!»
Мурашки знобкими прикосновениями побежали по Семеновой спине. «Ответила, — подумал он, переступая с одной ватной ноги на другую. — Боже мой, ответила! Да как же это произошло?»
Он держал в руках конверт и боялся верить собственным глазам. Ошалело оглянувшись по сторонам, Семен ущипнул себя за щеку, потом крепко подергал за ухо: да нет, он, конечно же, не спал! Пьянящая, сумасшедшая радость неудержимым потоком хлынула в его сердце.
17.
Лизино письмо прогремело по Семеновой душе, как гром по ясному небу. Он тайно написал и тайно же отправил через волю шесть писем жене. Эта его скрытая, отдельная от семейки жизнь началась четыре месяца назад. Он пережил уже здесь свою первую зиму, оброс бытом, знакомствами, тысячью дел, и единственное, чего у него не было и не могло быть, — это переписка с семьей.
Впрочем, Семен, так же как и все прочие, такие, как он, обездоленники, не получающие и не посылающие писем, хохорился и высмеивал такое сугубо немужское занятие, как изящная словесность. За это время Углов столько раз повторил про себя и на людях, что ни в сем и ни в ком не нуждается (точно так же, как не нуждаются и в нем самом), что не то чтобы полностью поверил, а как-то привык к этой мысли.
Аленкина смерть лежала между ним и Лизой неодолимой, бездонной пропастью. Все, или почти все, можно было поправить в этой жизни, лишь одно не поддавалось никакому поправлению. Долго, очень долго Углов не мечтал и думать о том, что его собственная жизнь еще не кончена с жизнью дочери, что та непробудная душевная спячка, в которой он утонул, как в трясине, когда-то кончится и главный вопрос всякой человеческой жизни (вопрос — как жить дальше?) снова во всей своей обнаженной наготе встанет перед ним.
Первая несвободная зима прошла тяжело, лето — незаметно, а к осени Углов стал все чаще и чаще задумываться. На его алюминиевой кружке появилась процарапанная вилкой вторая годовая цифра — оставалось чуть больше восьми месяцев до выхода.
Шесть писем, адресованных Лизе и написанных им не столько чернилами, сколько собственной кровью, словно бы провалились в пустоту. Первое письмо он писал в глубокой душевной неуверенности, в полном разброде мыслей и чувств; то казалось, что вина его перед умершей дочкой и женой слишком велика, чтобы можно было рассчитывать хоть на какое-то милосердие, то вспыхивала в глубине его сердца фантастическая надежда, что можно если не изменить, то хоть как-то загладить прошлое своей новой, чистой и праведной жизнью. Да, он уже был не тот, что раньше. Пылавшая когда-то в нем злоба на весь свет выжгла саму себя дотла.
В последнем своем письме, уже перестав надеяться на ответ, Углов писал Лизе о своем быте и работе, писал только потому, что письма к жене незаметно стали для Семена глубокой внутренней потребностью. Не получая никакого ответа, он все же суеверно боялся перестать писать почти что в никуда, этим как бы оборвалась последняя ниточка, связывающая его с горестным и дорогим прошлым. Отвечала бы Лиза, или (как это и было на самом деле) не отвечала — это уже не имело для Семена решающего значения; ему важно было для самого себя, для рождающегося в нем человека, открыться, исповедоваться перед кем-то близким. А никого другого не осталось у Семена в целом огромном свете.
В последнем письме он уже ни в чем не упрекал Лизу, ни на что не жаловался и ни в чем не каялся. Мелкие, любопытные подробности своего несвободного существования, некоторые черточки и мысли окружающих, показавшиеся ему интересными, — вот чем наполнил Семен свою последнюю исповедь. И лишь в самом конце, не удержавшись (желание это оказалось сильнее его самого), он мельком проговорился, что часто видит Лизу во сне и мечтает хоть издали посмотреть на нее наяву.
18.
Тут-то и ждала Семена самая сильная отповедь. Видно, не удержав пера, Лиза с сердцем отвечала на его робкое мечтание.
Семен жадно впился глазами в размашистые ряды неровных строчек. Письмо было длинным. Сквозь внешнюю суховатость и нарочитое безразличие то тут, то там пробивался страстный, живой огонь; Углов физически ощущал, как Лиза сдерживала себя, не желая сказать больше того, что было сказано; как трудно ей было не выплеснуть на бумагу, в самое лицо его, всю горькую и правдивую силу своей страшной и незабываемой беды.
Видно, все же Лиза со вниманием прочитала все его письма, хотя и не ответила на них, и сейчас обмолвилась как бы мельком, что прочла только последнее, все же предыдущие бросила в мусорное ведро, не распечатав. Но по некоторым мелким подробностям Углов почти с уверенностью угадывал, что прочтено было не только последнее его письмо, а и два предыдущих.