И тут Аглая смазала ему по щеке.
— Твой! Кто это твой? Может, он? Твои только блохи в кожухе да краденые кони. Ах ты, холера, козолуп черный, страшный, рыбак по чужим конюшням. Твой он? Нет! Мой он, мой! Я тут каждому из вас за него… за него…
Цыган с опаской отступал.
— Он и не пан вовсе. Пан не защищает от кнута крепостную, пан не будет биться с другим паном за девичью честь, не оборонит ее от всех, не ляжет у порога, чтобы защитить покой крепостной.
— И все же я шляхтич, — с достоинством сказал Яновский. — Спасибо тебе, хорошая, но сегодня мне хочется смерти.
— Сегодня ему хочется… Может, завтра тебе ее совсем не захочется, но будет поздно. Цыгане, родные вы мои, не трогайте вы его, этого дурня! Это не он, это гонор его дурной говорит.
И вдруг она, расплакавшись, села у его ног, обхватила их руками.
— Не дам… Вместе со мной…
Яновский почувствовал, как веревки соскользнули с его рук.
— Да, — рассудительно сказал кто-то, — чуть-чуть маленькой ошибки не сделали. Гляди ты, как ее разбирает.
— Да бери ты его хоть к дьяволу, — буркнул второй.
И вдруг толпа цыган и мужиков взорвалась таким здоровым звонким смехом, что стало ясно: никого после этого нельзя убивать. Хохотали до слез, хохотали, взявшись за бока, хохотали до боли в груди.
И Аглая, боясь, как бы не передумали, тащила ослабевшего Михала сквозь толпу, улыбалась, вытирала слезы.
— Спасибо вам, спасибо вам, родные.
Под хохот она отвела Михала к воротам и усадила на траву.
Только теперь, видимо, кто-то заметил возле пушки тело судьи.
— А этот мертвый или живой? — спросил какой-то мужик.
Старый цыган подошел близко, наклонился:
— Даже протухнуть успел.
Ян остановился над неподвижным телом, подморгнул людям:
— Мертвый он или живой, черт его знает. Стащите, хлопцы, с него жупан. Не может этого быть, чтобы шляхтич, если он живой и трезвый, лежал голый. Если живой — будем судить, если мертвый — выкинем на берег речки, пусть лежит.
Игру подхватили.
— Ну, конечно же, не может. Где там! — слышались голоса.
Ян поглядел на голого судью:
— Наверное, мертвый таки. А ну, хлопцы, принесите из леса чего-нибудь.
Принесли несколько пучков высокой старой крапивы.
— Ведь не может, люди, шляхтич согласиться, чтобы его без подстилки, на голой земле, лупцевали. Как вы думаете?
— Не может. Не может, — согласно загудели голоса.
Начали сечь. «Мертвое» тело начало от шеи до пяток покрываться белыми волдырями.
Яновский закрыл глаза. Его начало знобить. Испуганная Аглая потащила его за ворота. Но Михал вдруг выпрямился. Бледный, как смерть, он растолкал людей, неестественно прямо подошел к судье и плюнул в его сторону:
— Предатель ты. Проклятие тебе.
И также твердо зашагал к частоколу.
— Наверное, мертв, — смущенно сказал Ян. — Вытащите его, хлопцы, на берег. Не стоит о него руки марать. Стойте… Еще слово. Если ты, падла, попробуешь еще хоть пальцем девок тронуть, как до этого делал, — из пекла достанем. Тащите.
Михал не слышал всего этого. Едва дыша, он доплелся до речки и там, за кустами, упал на горячий песок. Аглая села возле него.
Ничего не видеть. Не слышать. Умереть здесь и не знать, как сломалась вся жизнь, вера, храбрость, счастье.
— Свиньи! Ах какие мерзкие свиньи! — стонал он, впиваясь ногтями в ладони.
Аглая сидела рядом и гладила его по голове, как ребенка:
— Ну не надо, не надо. Несчастный ты мой, горемычный.
— Тяжело мне, тяжело мне, Аглаенька. Что мне делать? С кем теперь жить?
— С людьми, — сказала она.
— Зачем ты спасала меня?
Она промолчала, и тут Михал вскочил на колени.
— А действительно, почему? — спросил он. — Ведь я пан, я враг ваш…
И увидел ее глаза. В них трепетала грусть и радость и еще что-то непонятное, но главное — чувство собственного достоинства. Такое скромное, но твердое чувство собственного достоинства, которого ему еще не приходилось видеть. Сломленный, с раздавленной душой, он сдался. Он потянулся к ней, упал перед ней на колени, обнял руками стан, припал к ней головой:
— Спаси меня, родная. Спаси меня от себя самого, от них. Они страшные, они омерзительные.
Она наклонилась над ним, прижала голову к груди:
— Успокойся, успокойся. Усни. Усни.
7
Он проснулся, когда луна начала садиться в речные воды. Камыши чуть слышно шелестели под напором течения. Кричал водяной бугай.
От дворца слабо доносилось пение, не нарушая тишины. Он проснулся, почувствовал, что голова его все еще лежит на коленях девушки, которые слабо покачиваются, словно в такт неслышной колыбельной. Значит, она так и просидела на месте за все это время. И он лежал выпрямившись, желая, чтобы это тянулось бесконечно. Луна заливала зеркало реки.
Где он? Что с ним? Удивительные силы в душе. Как будто вместе со сном исчезли тени минувших дней. Все просто на земле, все ясно. Луна — это да, земля — это да, люди, любовь. А что по сравнению с этим все привилегии, все подвиги, война, шляхта? Крик пьяного Якуба? Или зад «коронного судьи»?
Где они, куда исчезли? Почему он такой свободный и спокойный? Любить — это да. Жить, только жить. Вот она, сила земли, влилась в него через эту девушку, которую он не знал еще несколько дней назад. Снова от нее? Снова пить, драться на саблях, снова… Ах, только не это!
Он приподнял лицо, глянул на нее. Распустила волосы, прикрыла его лицо от солнца еще днем. Так и сидит. Лицо голубое. В глазницах синие тени. Глядит на него так, будто на родное дитя.
Праматерь Ева. Только они вдвоем существуют на этой грешной, самой лучшей земле.
Она, видимо, поняла, что уснул на ее коленях один — слабый, беспомощный, а проснулся совсем другой — и в нем сила сильных. Снова почувствовала себя слабой, снова возвратилась к мыслям их первой ночи.
— Вставайте. Месяц плывет. Теперь я уже не нужна вам. Я пойду, меня ищут.
Вместо того чтобы встать, он взял ее руку, притянул к себе и поцеловал жесткую ладонь.
— Рука, — сказал он. — Пальцы.
Она отняла руку:
— Не надо этого, не надо. Они не такие, не для вас. Это одно горе. И мне не надо благодарности.
— Они для меня, — просто сказал он. — Только для меня. Пусть попытается кто-нибудь запретить мне целовать их… всю жизнь. Неужели ты думаешь, что я сменяю эти руки на другие, что я отпущу тебя? Не будет такого, как в прошлую ночь, но я останусь. Мое место здесь, мне здесь хорошо…
— Пан… — начала она, испуганная властностью этого голоса.
— Пан умер во сне. Здесь лежит простой человек. Адам. Ему хорошо со своей Евой.
И он притянул ее к себе, увидел в глазах отражение звезд. Она просунула ладонь между своей щекой и его губами, но он отодвинул ее ртом…
А утром взошло солнце.
8
— Встать, суд идет!
Под огромным дубом на скамейках сидели шесть цыганских старейшин. Высокая рада. Они отклеили на миг зады от скамейки, когда появился выборный цыганский судья — тот самый Ян, что выдумал забаву с крапивой, прокурор — какой-то захожий школяр, и «аблакат» — сладкоречивый молодой цыган с хитрыми и черными глазами.
Вокруг судилища расселись прямо на траве цыгане из окрестных таборов и немногочисленные крестьяне. За эту ночь цыганские массы успели расколоться на умеренных и неистовых. У умеренных болели головы после возлияний, им хотелось похмелиться. Неистовые опоздали к застолью и потому пылали священным гневом. Сидели рассеянные. Разговаривали.
Поднялся судья:
— Народ цыганский. Сегодня мы, уполномоченные на это, судим бывшего короля цыган Белоруссии, Литвы и Подляшья Якуба Знамеровского, аспида нечистого, волка и змея.
— Почему бывшего? — лениво спросил один высокий советник.
— А потому, что сегодня на тайном заседании суд цыганский решил принудить короля подписать абдыкацию[95], сиречь отречение. Пусть будет существовать отныне и во веки республика цыганская.