— А что, это неплохо, — отозвался молодой взволнованный голос.
— Фига тебе, а не «неплохо», — вскипел второй высокий советник, человек со шрамом, пересекавшим глаз и левую половину лица. — Нам тут за республику все окольные паны шкуру спустят. Где найти убежище? Где коней прятать, чтобы власть не дотянулась? Где самому укрыться? Только под крыльями сильного короля… Ты, может, ту республику в борщ положишь? Или в дождь на плечи накинешь? Сопляк! Поторопились тут с вашей мужицкой республикой. Дворец штурмовали, пушку повредили, короля связали, людей его избили. А теперь сиди тут, думай, как исправлять положение. А в сейме кто будет?
Вскочил на камень и неучтиво перебил советника глава партии неистовых, тот медник, которому Якуб запретил жениться.
— А что? Всем головы долой. Здесь, на площади. Дороги в белый стан цыганского счастья по крови ведут. Сечь головы! И счастье, и мир тогда будут. Воля!
— Действительно хорошо, — растроганно сказал кто-то. — Воля. Иди и бери коня. Захотел — едешь, захотел — на месте сидишь. Кони свободно переходят из рук в руки.
— Тю-у! Заврался! Разве кто на такую волю пойдет, — загудели голоса.
Суд не получался. С трудом удалось заставить всех замолчать.
Слово взял прокурор в длинной школярской свитке:
— Люди! Великая орда цыганская! Я обвиняю короля Якуба в злоупотреблениях властью, несправедливых приговорах и чрезмерных поборах.
— Я король, — с достоинством сказал Якуб, который находился под стражей на скамейке.
— Он не король, он грабитель. Quousgue tandem abutere, Знамеровский, patientia nostre?[96] Он сек наших людей, бил их, хотя мы свободный народ… Э-э… вы свободный народ. Несправедливо, жестоко карали наш честный, избранный народ. Dura lex! Он сделал нас нищими. Как мы жили? Semper горох, raro каша, miseria наша[97]. Он отнял у нас наши звонкие котлы, наши возы, наших чудесных коней, вороных, гнедых, буланых, серых. У них были такие твердые, нерастрескавшиеся, необрезанные копыта, такие ровные, свои, неподпиленные зубы, такие мягкие морды с трогательными волосками. Горячие без водки, сильные… Им не надо было тыкать кулаком в пах, когда покупатель крался с соломиной к бельму.
Народ начал всхлипывать, плакали даже некоторые мужчины. Послышались возгласы — поначалу несмелые, а затем все громче:
— Смерть ему! Смерть! Голову долой! Умник ты наш! Ученая голова! Смерть королю!
— Тиран! Убийца! Монарх! — кричал школяр.
Потом выступил адвокат. Хитро прищурив черные, как уголь, глаза, он сказал тихо:
— Да, король нас обижал, он брал с нас десятину и больше. Мы страдали под его игом. Однако разве может кто-нибудь упрекнуть наш народ в том, что он жестокий, что он кровожадный? Нет, наш народ самый добрый, самый мягкий, самый смирный на земле. Я прошу о милости. Вот он сидит, этот несчастный. Неужели вы не видите, как он склонил голову, как слезы закипают на этих добрых глазах, как он сдерживает сердечные воздыхания? Имейте жалость в сердцах своих! Его славный батю глядит с небес на несчастного сына и плачет. И неужели вы забудете его доброту? Он отнимал у нас коней, но несравненно больше давал нам. В великих походах и войнах под его началом мы приобрели втрое больше коней, мы прятали их здесь, и никто не осмеливался их тронуть. А какие это были кони! Боже мой, их гривы были как тучи, глаза как черные звезды! А какой славы достигла при нем держава цыганская! Как боялись ее враги, как слушал ее голос в сейме сам король!
Народ плакал навзрыд. Даже советники, похожие друг на друга, широко раскрыв рты, ревели густыми басами:
— Ы-ы-ы!
— Ну вот что, — прервал плач одноглазый советник. — Уведите арестованного короля. — И властно продолжал: — Я думаю, хватит. Подурачились всласть. Напакостили, напились, наигрались. Надо кончать. И я древней властью старейшин приказываю… Это окончательный приговор.
Толпа умолкла, и прямо на головы людей упало короткое слово:
— Чупна!
— А что, ничего! Иногда помогает, — послышалось с разных сторон.
— Дурни вы! Свиньи! Вольность свою продали! Ослы! — кричали Ян и еще несколько цыган. — Если даже он и не тронет вас потом, какие вы роме? Блюдолизы вы! Откочевываю от вас!
И он двинулся вместе с частью людей к шатрам.
Одноглазый подал знак, и школяр стал читать приговор:
— Того цыганского короля Якуба Первого за злоупотребления, морд[98], предательские намерения… не слагая с него высокого королевского сана, если прощение даст всем, кто судил его, не отнимая имущества, наследников его, чупной, сиречь кнутом, отхлестать.
Когда вся толпа хлынула к дворцу, где должно было состояться наказание, когда притащили в большую залу Якуба, кто-то вдруг крикнул:
— Вы хотите, чтобы он был вашим королем, а не думаете, сможет ли он быть им после такого. Небо не должно видеть королевского позора и крови, олухи вы!
— И правда, — испуганно сказал школяр. — Что же делать?
Растерянность угрожала перейти в анархию. В самом деле, нельзя карать, нельзя выполнить приговор. Собаке под хвост авторитет старейшин. И снова спас одноглазый:
— Роме, небу нельзя видеть королевскую кровь. Поэтому мы сегодня отхлестаем арестованного так, чтобы позора и крови не видел никто.
На Знамеровского набросились, связали ему руки и ноги. Поставили. Он был поблекший и желтый, но взгляд по-прежнему горел гордыней.
— Связанный король — все же король.
И когда кто-то толкнул его, заорал:
— Что, над пешим орлом и ворона с колом? На колени, холопы.
Он думал, что ему собираются отрубить голову. И только когда увидел принесенные кнуты и длинный узкий мешок, понял, стал отбиваться головой и плечами:
— А, мерзавцы, а, цыганское отродье! Ну погодите, я вам…
Его схватили, засунули ногами в мешок, вытянув руки над головой. Потом в тот же мешок полезла ногами старая цыганка, очень похожая на ведьму: седые пряди, глубоко ввалившиеся глаза, крючковатый нос. Она легла на Знамеровского, и только начали завязывать мешок, как раздался вопль:
— А-а-а! А как же он, нечистик, кусается!
Начали стягивать с головы мешок и краем оловянной тарелки разжимать Знамеровскому зубы, которыми он ухватил цыганку за плечо. Держал крепко, как бульдог. Едва разжали, подвязали ему челюсти платком, чтобы не мог кусаться, цыганку протолкнули поглубже. Потом завязали ему руки в устье мешка, пропустили веревку и подтянули ее под потолок на огромный крюк.
Король повис в воздухе. Под ноги ему подсунули скамейку, чтобы он мог касаться ее только большими пальцами ног и не мог сопротивляться.
— Натягивай! — крикнул стоявший рядом палач с большим кнутом в руке.
Разговаривал он умышленно басом, чтобы король не узнал. Стоял крепкий, коренастый, густо обросший смоляными кудрями. Только зубы блестели на темном лице.
Цыганка натянула мешок — рельефно выступила спина и два круглых полушария.
— Ваше величество, великий, милостивый, мудрый король, — обратился к ним одноглазый. — Вот твой народ, доведенный до отчаяния поборами, решился на такое. Нижайше, покорно просит он не сердиться на него, явить свою милость несчастным. Мы сделали все, чтобы позор не коснулся твоего чела, чтобы ни небо, ни люди не видели святых членов тела твоего, чтобы ни один удар не попал никуда, кроме того места, которым ты сам брезгуешь.
Молодой цыган приложил огромную медную сковороду к спине Знамеровского; на свободе осталось только то, что ниже.
— Прости нас за все. Мы будем верными тебе, мы сделали это только потому, чтобы ты не забывал: нельзя излишне обижать рабов своих. Запомни это. Не отнимай наших коней, кроме десятого, не обижай девушек, не бей мужиков, не держи возле себя людей жадных. И прости нас, великий.
— Начинай!
Глухо, как из бочки, забубнил голос Якуба:
— Ну, я вас… Я вас… Погодите только, погодите…