…Голый, мокрый лес. Топкая почва, ямы, заполненные грязной водой, дряблый, размокший снег. Тоскливо брести по этим одичавшим местам одинокому, усталому, измученному человеку!
Но капитан умышленно выбирал эти дикие места, где встреча с немцами менее вероятна. И чем заброшеннее и забытее выглядела земля, тем поступь капитана была увереннее.
Вот только голод начинал мучить. Капитан временами плохо видел. Он останавливался, тер глаза и, когда это не помогало, колотил себя кулаком в шерстяной рукавице по скулам, чтобы восстановить кровообращение.
Спускаясь в балку, капитан наклонился к крохотном) водопаду, стекавшему с ледяной бахромы откоса, и стал пить воду, ощущая тошнотный, пресный вкус талого снега. Но он продолжал пить, хотя ему и не хотелось, — пить только для того, чтобы заполнить пустоту в тоскующем желудке.
Вечерело. Тощие тени ложились на мокрый снег. Стало холодно. Лужи застывали, и лед громко хрустел под ногами. Мокрые ветви обмерзли: когда он отводил их рукой, они звенели. И как ни пытался капитан идти бесшумно, каждый шаг сопровождался хрустом и звоном.
Взошла луна. Лес засверкал. Бесчисленные сосульки и обледеневшие лужи, отражая лунный свет, горели холодным огнем, как пилястры на колоннах станции метро «Дворец Советов».
Где-то в этом квадрате должен был находиться радист.
Но разве найдешь его сразу, если этот квадрат равен четырем километрам? Вероятно, радист выкопал себе логовище не менее тайное, чем нора у зверя.
Не будет же он ходить и кричать в лесу: «Эй, товарищ! Где ты там?»
Капитан шел в чаще, озаренный ярким светом; валенки его от ночного холода стали тяжелыми и твердыми, как каменные тумбы.
Он злился на радиста, которого так трудно разыскать, но еще больше разозлился бы, если бы радиста удалось обнаружить сразу.
Запнувшись о валежник, погребенный под заскорузлым снегом, капитан упал. И когда с трудом поднимался, упираясь руками в снег, за спиной его раздался металлический щелчок пистолета.
— Хальт![17] — сказали ему тихо. — Хальт!
Но капитан странно вел себя: не оборачиваясь, он растирал ушибленное колено; когда, все так же шепотом, ему приказали на немецком языке поднять вверх руки, капитан обернулся и сказал насмешливо:
— Если человек лежит, при чем тут «хальт»? Нужно сразу кидаться на него и бить из пистолета, завернув пистолет в шапку, — тогда выстрел будет глухой, тихий. А кроме того, немец кричит «хальт» громко, чтобы услышал сосед и в случае чего пришел па помощь. Учат вас, учат, а толку… — И капитан поднялся.
Пароль произнес он одними губами. Когда получил отзыв, кивнул головой и, взяв на предохранитель, сунул в карман синий «зауэр»[18].
— А пистолетик все-таки в руке держали! — не без насмешки сказал радист.
Капитан сердито посмотрел на него:
— Ты что же, думал, что только на твою мудрость буду рассчитывать? — И нетерпеливо потребовал: — Давай показывай, где тут твое помещение!
— Вы — за мной, — сказал радист, все так же стоя на коленях, — а я поползу.
— Зачем ползти? В лесу спокойно.
— Нога у меня обморожена, — тихо объяснил радист, — болит очень.
Капитан хмыкнул и пошел вслед за ползущим на четвереньках человеком. Еще не придавая значения словам радиста, он спросил:
— Ты что же, босиком бегал?
— Болтанка сильная была, когда прыгали. У меня валенок и слетел… еще в воздухе.
— Хорош! Как это еще ты штаны не потерял! — И добавил: — Выбирайся теперь с тобой отсюда!
Радист сел, опираясь руками о снег, и с обидой в голосе сказал:
— Я, товарищ капитан, и не собираюсь отсюда уходить. Оставьте провиант и можете отправляться дальше. Когда нога заживет, я и сама доберусь.
— Как же, будут тебе тут санатории устраивать! Засекли немцы рацию, понятно? — И вдруг, наклонившись, капитан тревожно спросил: — Постой, фамилия как твоя? Лицо что-то знакомое.
— Михайлова.
— Лихо! — пробормотал капитан не то смущенно, не то обиженно. — Ну ладно, как-нибудь разберемся… — Потом вежливо осведомился: — Может, вам помочь?
Девушка ничего не ответила. Она ползла, проваливаясь по самые плечи в снег.
Раздражение сменилось у капитана другим чувством, менее определенным, но более беспокойным.
Он помнил эту Михайлову у себя на базе, среди курсантов. Она с самого начала вызывала у него чувство неприязни, даже больше — негодования. Он никак не мог понять, зачем она на базе, — высокая, красивая, даже очень красивая, с гордо поднятой головой и ярким, большим и точно очерченным ртом, от которого трудно было отвести глаза, когда она говорила.
У нее была неприятная манера смотреть прямо в глаза — неприятная не потому, что видеть такие глаза противно: напротив, большие, внимательные и спокойные, с золотистыми искорками вокруг больших зрачков, они были очень хороши; но плохо то, что пристального взгляда их капитан не выдерживал. И девушка это замечала.
А потом эта манера носить волосы, пышные, блестящие и тоже золотистые, выпустив их за воротник шинели!
Сколько раз говорил капитан:
— Подберите ваши волосы. Военная форма — это не маскарадный костюм.
Правда, занималась Михайлова старательно. Оставаясь после занятий, она часто обращалась к капитану с довольно толковыми вопросами. Но капитан, убежденный в том, что знания ей не пригодятся, отвечал резко, кратко, все время поглядывая на часы.
Начальник курсов сделал замечание капитану за то, что он мало уделяет внимания Михайловой.
— Ведь она же хорошая девушка.
— Для семейной жизни, — сказал капитан и неожиданно горячо и страстно заявил: — Поймите, товарищ начальник, нашему брату никаких лишних крючков иметь нельзя! Обстановка может приказать собственноручно ликвидироваться. А она? Разве она сможет? Ведь пожалеет себя! Разве можно себя, такую… — И капитан сбился.
Чтобы отделаться от Михайловой, он перевел ее в группу радисток.
Курсы десантников располагались в одном из подмосковных домов отдыха. Крылатые остекленные веранды, красные дорожки, разостланные по паркету, яркая лакированная мебель — вся эта обстановка, не потерявшая еще прелести мирной жизни, располагала по вечерам к развлечениям. Кто-нибудь садился за рояль, и начинались танцы. И если бы все присутствующие не были в военной форме, можно было подумать, что это обычный подвыходной день в солидном подмосковном доме отдыха.
Правда, довольно часто стучали зенитки и белое пламя прожекторов упиралось в небо своими негнущимися щупальцами, но об этом можно было не думать.
После занятий Михайлова часто сидела на диване в гостиной с поджатыми ногами и с книгой в руках. Она читала при свете лампы с огромным абажуром, укрепленным на толстой и высокой подставке из красного дерева. Вид этой девушки с красивым, спокойным лицом, ее безмятежная поза, волосы, лежащие на спине, и пальцы ее, тонкие и белые, — все это не вязалось с техникой подрывного дела или упражнениями на тырсе[19] в нанесении ударов ножом с ручкой, обтянутой резиной.
Когда Михайлова замечала капитана, она вскакивала и вытягивалась, как это и полагается при появлении командира.
Жаворонков, небрежно кивнув, проходил мимо. Опять раздражающее негодование появлялось в нем. Этот сильный человек с красным, сухим лицом спортсмена, правда, немного усталым и грустным, был жестким и требовательным и к самому себе.
Капитан предпочитал действовать в одиночку. Он имел на это право. Холодной болью застыла в сердце капитана смерть его жены и ребенка: их раздавили в пограничном поселке 22 июня железными лапами немецкие танки.
Капитан стыдился своего горя. Он не хотел, чтобы его несчастье служило причиной его бесстрашия. Поэтому он обманывал своих товарищей. Он сказал себе: «Жену мою, ребенка не убили, они живы. Я не мелкий человек. Я такой же, как все. Я должен драться спокойно». И он не был мелким человеком. Всю свою жизненную силу он сосредоточил на чувстве мести. Таких людей, с обагренным сердцем, гордых, скорбящих и сильных, немало на этой войне.