«Еще как понимаем! — отвечают буржуазные господа, — Не понимали бы мы этого — не кооптировали бы вас в господствующую элиту. Ну так что же делать?»
«Объективные процессы, выявленные Марксом и Лениным, действуют неумолимо лишь постольку, поскольку существует история, — отвечают интеллектуалы господам, находящимся на буржуазном Олимпе. — Если историю убить, если сломать ей хребет — большевики окажутся обесточены. Да и не только они».
Большинство буржуазных особо продвинутых господ, выслушав кооптированных во власть интеллигентов, несущих подобную ахинею, недоуменно разводит руками: «Непонятно, что такое история… Где у нее хребет? Как его сломать?»
Но наиболее богатые, хищные и продвинутые хозяева буржуазного мира оживляются. Этих, оживившихся, человек пятнадцать. Но они контролируют чуть ли не четверть мирового капиталистического богатства. И обладают вдобавок огромным влиянием на остальных обитателей буржуазного Олимпа. Им верят. Ими восхищаются. Их побаиваются. Впрочем, всё это не возымело бы решающего значения, если бы не чудовищность ситуации. Позади — шок унизительной мировой бойни. Впереди — беспрецедентный мировой кризис, отнимающий у западного человечества даже суррогатную надежду на безбедное спокойное существование в интервалах между мировыми бойнями. Выход из кризиса, если верить ужасным марксистам, которые, увы, в прогнозах пока что не ошибаются — возможен только при условии ускоренного развязывания новой мировой войны. Или такая война, или социалистическая революция. Но ведь и война может породить опаснейшие последствия.
Сразу войну не развяжешь. Большевики готовятся к какому-то, будь оно неладно, «построению социализма в отдельно взятой стране».
То есть через какое-то время социальные низы в западных буржуазных странах не просто будут восхищаться большевиками. Они еще и смогут опереться на большевистскую мощь. Мощь страны, рапортующей обездоленным всего мира о своих невероятных успехах… В подобных условиях смертельно напуганный класс всегда идет за наиболее сильными — волевыми, дерзкими, умными, властными, богатыми, влиятельными и так далее — вожаками. И если эти вожаки не фыркнули, выслушав предложение интеллектуальных младших партнеров, рассуждающих о возможности победы над большевизмом в случае демонтажа истории — тудыть ее растудыть — что ж…
А, может, не так глупа и бессмысленна идейка, как это кажется на первый взгляд? В конце концов, вожакам виднее.
Вожаки же на этом этапе не нуждаются ни в каких санкциях всего буржуазного Олимпа. Им всего-то надо чуть-чуть изменить распорядок дня для того, чтобы осваивать экзотические предложения своих младших интеллектуальных партнеров. Деньги на детализацию этих разработок? Во-первых, интеллектуальные партнеры хотя и младшие, но отнюдь не бедные. Во-вторых, для самых амбициозных исследований обсуждаемых вопросов нужны средства, несопоставимые с контролируемыми мировыми богатствами. А в-третьих… Да, осуществление разработок — не детализация их, а именно воплощение в жизнь — потребует и огромных средств, и много чего еще. Но лучше отдать часть, чем потерять всё так, как это потеряли русские нюни и скупердяи.
— Что же вы имеете в виду под победой над большевизмом с помощью демонтажа истории? — спрашивает холеный, сотканный из властного высокомерия американец, прогуливаясь по дорожкам своего поместья вместе со столь же высокомерным интеллигентом, лишь недавно вовлеченным в господствующий класс в качестве полноценного элитного партнера.
— Да, в отличие от Вас, я не занимался всю жизнь идеями, теорией управления и другими тонкими материями. Но я получил блестящее образование. Я много читал. Да и практическая деятельность, которой я себя посвятил, не так груба, как это кажется стороннему наблюдателю. Итак, на одной чаше весов — мой жизненный опыт и мои знания. А на другой — ваши сомнительные идеи…
Высокомерный американец подбирает два камешка: один очень большой, другой совсем крохотный — и кладет их на ладонь, иллюстрируя свою, и без того достаточно очевидную мысль.
— Результат проведенного нами эксперимента настолько очевиден, что…
Американец, увидев, что его собеседник подбирает с дорожки несколько камешков, умолкает, с любопытством наблюдая за собеседником. Собеседник кладет на его ладонь рядом с крохотным камешком камень средней величины.
— Но ведь наш разговор состоялся, — говорит он американцу. — И не просто состоялся. Он породил массу последствий. Мы оказались лихорадочно введены в систему власти и управления, которую вы тщательно охраняли от посторонних. Вы предоставили нам неограниченные возможности для исследования интересующей вас теоретической проблематики. Вы изучили результаты наших исследований. То есть вы вложили в обсуждаемую сейчас проблему и деньги, и время, и усилия свои, и нечто большее. Вы, так сказать, поделились властью. То есть тем, чем никогда не делятся без особых, так сказать, оснований. А значит, эти особые основания налицо. Они-то — разве не гирька на той же чаше, где находятся мои, как вы сказали, странные рассуждения. Вы дорожите тем, что у вас хотят отнять коммунисты. Этим дворцом. Укладом жизни. Местом в обществе. И чем-то еще… Чем же? Своим правом творить историю? Но если история так важна сама по себе, то вы ли будете ее творить или ваши противники… Согласитесь, это не имеет решающего значения. На сторону коммунистов перешли многие представители русской буржуазии, русской аристократии. В советском обществе за ними сохранен очень высокий статус. Почему вас не устраивает такой вариант? А он ведь вас категорически не устраивает. И именно по этой причине мы с Вами сейчас беседуем. Так что же именно Вас столь категорически не устраивает?
— Меня не устраивает их пошлость — ответил американец, разглядывая положенный на его ладонь камень средней величины. — Они фантастически пошлы и не понимают этого. Они так непристойно радуются завоеванному праву жить, упиваясь жизнью. Это непристойно, неприлично — так упиваться жизнью. Они готовы умирать, отстаивая свое право так вот незатейливо, непосредственно упиваться тем, к чему не подобает относиться подобным образом. Но это бы еще полбеды. Упиваясь жизнью столь непристойным, нескромным и несдержанным образом, они во главу угла стремятся поставить некую справедливость.
Лицо американца исказила презрительная ухмылка.
— Бесстыдное упоение жизнью — и восхваление справедливости. Какая бездарность, глупость… И какое безвкусие!
Собеседник молчал и внимательно смотрел на американца.
— Вы не верите в то, что они реализуют нечто подобное? — спросил он, прерывая тягостное молчание.
— Нет, почему же! — ответил американец. — Я как раз верю в то, что им удастся подобным образом преобразовать мир. Верю, что они построят нечто умильное и стерильное. Но я в этом не хочу жить. Даже если мне предложат стать верховным правителем подобного мира! Я плюну в лицо тем, кто сделает мне подобное предложение, и буду воевать с приверженцами такого переустройства. Я буду воевать с ними безжалостно, используя любое оружие. Лучше уничтожить мир, чем лицезреть его в таком новом — умильно-стерильном — качестве. Потому что…
Американец замолчал, наблюдая за тем, как белка карабкается по высокой сосне.
— Потому что в этом новом мире не будет того единственного, что как-то примиряет тебя с неустранимой и всеобъемлющей пакостностью, присущей жизни как таковой.
— Чего не будет? — спросил собеседник, дождавшись момента, когда белка скрылась, перепрыгнув на соседнее дерево.
— Запаха, — ответил американец. — Того упоительного, загадочного, непонятного запаха, который будоражит тебя во сне и наяву, побуждает утром вставать с постели, дарит волю к жизни, волю к преодолению немыслимых тягот бытия. Запаха, источаемого и пожирающим, и пожираемым. Ибо всё пожираемое тоже занято пожиранием чего-то другого. Внутри этой стихии, которую упрощенно именуют «жизнью», нечто скрыто. Не знаю, чувствуете ли вы это, но я это чувствую с давних пор. С тех самых пор, когда мальчишкой, обнаружив, что в жизни смысла нет и не может быть, хотел покончить с собой. Мне вдруг привиделась эта самая жизнь — вся целиком, во всех ее прошлых, нынешних и будущих проявлениях. Поверьте мне, зрелище было невыносимо пакостное. И вдруг я уловил запах… Пахло тем, что пряталось внутри увиденной мною жизненности. Я вдруг понял, что внутри нее и впрямь что-то есть. Понял я и другое. То, что находится внутри, никогда не будет нам явлено. Но нам дано уловить, чем именно оно пахнет.