Надо ребятам будет показать. Я поглядел в окно, откуда, как и у Киры, была видна спортивная площадка с полем, огороженным невысокой сеткой, и удивился: неужели так с утра и гоняют мяч? Вон и Лешка по полю носится, и Яшка стоит в воротах.
Я завернул рисунок в газету и побежал во двор. Пусть Лешка посмотрит, убедится, что я не свистун.
Игра была в полном разгаре. По полю, трава на котором была совсем не такая густая, как на газонах, металось человек пятнадцать ребят.
Я попытался подозвать Лешку, но тот будто и не увидел меня — бежал по краю и кричал Гвоздику, только что отнявшему мяч у рыжего паренька в кедах: «Мне! Мне! Пасуй!»
Наконец я дождался, когда мяч у кого-то срезался с ноги и покинул, как говорят комментаторы, пределы поля, даже через железную сетку перелетел.
— Смотри! — подбежал я к Лешке и развернул газету со своим творением на альбомном листке.
Лешка заулыбался, и не только верхний щербатый зуб показал, но и все остальные — белые и крепкие.
— Вот это да! — выдохнул он. — Ребята, бегите сюда!
Сбились кучей, смотрят, хохочут, Яшку по плечу хлопают и меня, конечно, хвалят. Разве не приятно? Еще как!
— Дарю, — сказал я Лешке.
— Хотел же посылать.
— Ничего, другой нарисую… Ну, кто тут проигрывает? Кому помогать?
Я скинул рубаху и вспомнил о Кире. Поискал глазами ее кухонное окно, но, ясное дело, не нашел бы, не определил в длинном ряду других — какое и где оно, только вдруг сердце у меня екнуло: в одном из окон, в открытой половинке рамы, увидел саму Киру. Сюда смотрит! На меня!
Я поднял руку и помахал ею в воздухе. Никто же не знает, что делаю. Может, жарко мне, или специальная разминка у меня такая.
Покосился на окно — и Кира в ответ руку подняла. Молодец! А то бы высунулась от радости по пояс, и давай махать-размахивать. Все понимает Кира.
Наигрались мы, набегались, голов позабивали — больше некуда. Я и рубаху не стал надевать, до того потное и липкое было тело.
Пришел домой, а там — новость: дед письмо прислал. Может, оно еще с утра лежало в почтовом ящике, да я так целый день торопился, носился туда-сюда, что забыл и в ящик заглянуть.
После обязательных приветов и поклонов дед сообщал:
«Не думал, не гадал, что выпадет мне такая полоса, вроде как безработный я теперь сделался. А все Кирилка — сын Мотьки, которая в прошлом годе одной премии за лен четыреста целковых отхватила.
Думал я, и замены-перемены нет мне, старому ветерану пастуховского дела. А что вышло? Что Кирилка, стервец, удумал? Взял ту магнитофону на ремешке и записал на ней всякие голоса природы. Там и птахи у него поют-заливаются, и собаки брешут, и Пугачева Алка над королями разпотешается. А самое главное, быка по кличке Буран записал в ту пленку. Я хотел гнать Кирилку в шею с этой его шумовой машинкой. Зачем, думаю, нужон мне такой помощник? Стадо, думаю, все разгонит, а то и коровы вовсе перестанут доиться. А он упросил, стервец, — пожалел его, не прогнал.
И вышло тут мое полное поражение на пастуховском фронте. Бык на той пленке до того натурально ревет, что коровок моих будто кто подменил. Идут, глупые, на голос его, не разбегаются. А хозяйки говорят — и молоко лучше стало.
Вот что наука делает. Не зря, видать, Кирилка девять годов на парте штаны протирал. Удумал, головастый! И выходит, он теперь — главный командир коровьей роты. А мне, как ни крути, в отставку подавать надо. Да оно вроде и пора.
И потому, дорогой зять Алексей, внук Петруха, дочка Зина и внучка Наташа, думаю я недалеким днем, как и обещал, прибыть к вам в гости. Остаюсь ваш дед Прокофий».
Ясно, что и до моего прихода дома у нас читали забавное послание деда. Но когда я, чуть сгорбившись, энергично размахивая рукой и, как мне казалось, удачно подражая интонациям деда, вновь выразительно зачитал письмо, то мама, уже уставшая смеяться, сказала:
— Ой, не могу больше! Его бы на эстраду или в кабачок «Тринадцать стульев»!
Зато сестренка моя ничего такого смешного в письме не находила. Ее другое заботило:
— А дедушка кнут с собой привезет?
Маме и отцу она, видно, уже задавала этот вопрос, теперь до меня очередь дошла.
— Вот слушаться не будешь — он тебя кнутом этим как стеганет по спине!
— Ты все врешь! — обиделась Наташка. — Дедушка хороший.
Но долго таить обиду сестренка не могла:
— А что это крутится на балконе? Игрушка? Мне сделал? Можно, я отломаю? По улице буду бегать.
— Попробуй только! — погрозил я кулаком. — Разве это игрушка? Электростанция. Настоящий ток может вырабатывать. Чтобы лампочка горела.
— А у нас и так горят лампочки, — заметила сестренка. — Ты опять обдуриваешь!
— Не обдуриваю, — серьезно сказал я. — В чем-чем, а в электричестве понимаю. Вот гляди: если приделать к этой вертушке маленькую-маленькую динамомашину, то от нее может загореться маленькая-маленькая лампочка.
— А зачем такая маленькая-маленькая лампочка?
Мне надоело вразумлять Наташу, и я сердито сказал:
— Значит, надо! И попробуй, тронь только! Пусть крутится. — Я поднял голову и на далеком балконе девятого этажа увидел такую же тонкую, белую палочку. — Пусть крутится, — повторил я. — Может быть, другим людям очень интересно смотреть, как она крутится.
Когда я лежал в кровати и смотрел в потолок с узкими мазками голубоватого света от неплотно завернутых штор, и сон еще не путал мысли, то весь этот сегодняшний день вдруг представился необыкновенно важным, может быть, самым главным днем моей жизни. С какой-то странной, непривычной нежностью думал я о Кире, что завтра не только увижу ее, но и смогу поговорить, посмеяться, сделать что-то хорошее и нужное ей. Я вспоминал все наши сегодняшние короткие встречи и с радостью убеждался: мне все-все было дорого и приятно, ни одно слово ее или движение не вызывали досады. Все понимала и все делала именно так, как нужно, эта славная, умная, хорошая Кира.
И как только утром проснулся — это вчерашнее светлое воспоминание снова ожило во мне. Но просто лежать и вспоминать я уже не мог. Быстро поднялся и первое, на что посмотрел, — вертушка на балконе. Крутится! Выскочил босиком на прохладный бетон балкона, посмотрел вверх — крутится! И всегда будет крутиться! И всегда буду о ней думать! И буду радоваться! И всегда, как сейчас, с голубого неба будет светить горячее солнце!
Я думал так.
Так чувствовал.
Я и представить себе не мог, что через какую-то неделю все вдруг круто изменится, и ни радости этой, ни восторга уже не будет. И само солнце на том же голубом небе светить будет совсем иначе.
Но тогда я не знал этого. Я был полон надежды скорее увидеть Киру. И действительно, увидел. Она вышла из подъезда и дружески кивнула мне. Она не могла поздороваться, потому что я был слишком далеко — сидел на узкой доске песочницы, где вчера двое малявок лепили желтые куличи. Она была уверена, что я сижу не просто так, а жду ее.
Я подошел, и Кира сказала:
— Увидела тебя из окна. Здравствуй!
— Здравствуй! — сказал я.
— Как хорошо, что у нас молоко скисло. Я сказала маме, что схожу за молоком. Ты пойдешь со мной?
— Конечно.
Мы шагали по тротуару, и солнце светило нам в спину. Наши тени были одного роста.
— Что тебе снилось? — спросила Кира.
— Ничего. Я крепко спал. Видно, набегался за день.
— А ты вечером думал?
Мне хотелось перейти на шутливый тон, однако отчего-то не получалось. Все же от прямого ответа я уклонился.
— Человек всегда думает.
— Да, — согласилась она и, помолчав, добавила: — Я поздно уснула. Не спалось.
— Тоже думала?
— Тоже, — сказала она. — Петя, у тебя когда-нибудь было так? — И она посмотрела на меня. Это я по тени увидел.
— Твой нос понюхал окурок. — Я засмеялся и показал на окурок сигареты под ногами. — Вкусно пахнет?
Окурок все-таки помог мне почувствовать себя более свободно. А то какой-то уж очень сложный пошел у нас разговор. А Кира, видно, не могла не сказать того, что ее так глубоко волновало: