Я здорово огорчился, что дед не приехал. С ним жуть до чего весело. В прошлом году месяц в деревне пробыл у него — чуть не каждый день живот от смеха болел. Его со всех домов сходятся слушать. Только и просят:
— А ну, дед Прокофей, расскажи чего поскладней!
Так иногда заслушаются — и про телевизор забудут. Вспомнит кто-нибудь, а на него только рукой машут:
— Да сиди, тут свой телевизор!..
Ну не приехал, так не приехал. Не откладывать же праздники.
Вот встретили и отгуляли все майские большие праздники, а тут совсем рядышком — и конец учебы. Вообще-то, учиться в мае — все равно что маяться. С одной стороны, надо бы как следует поднажать, четверть последняя, можно еще что-то дотянуть, исправить, чтобы год, например, без троек закончить, а с другой стороны, вся живая природа как с цепи сорвалась. «Люблю грозу в начале мая…» Ну, точно! Гроза однажды разыгралась — я даже подумал (может, это смешно, но честно говорю): вдруг, думаю, огромный домина наш завалится? Ничего, выстоял. Крепко сделали.
А в конце мая солнце принялось жарить как летом. Еще недавно бело-розовые яблони и вишни, что виднелись за палисадниками частных крошечных домиков, отцвели. Мотыльки начали порхать еще до майских праздников. А траву на газонах посеяли — ну, такая вымахала, хоть бери косу. А как, бывало, хотелось бросить учебники, тетради и бежать на площадку — в футбол играть!
И все же кое-как дотянули. Школе — конец. Вроде ура кричи — каникулы! В седьмой перешел! И с хорошими оценками, без единой тройки.
А было немножко грустно. Новая школа мне нравилась. И учеба здесь как-то лучше пошла. Но если честно: грустно больше всего было из-за Киры. То в любой час мог увидеть ее в школе. Пусть еще и не очень разговаривали мы, а только так — улыбнемся, кивнем друг другу или спросим, какой был урок, много ли на дом задали. Но даже и эти минутные встречи мне были дороги. Сидишь на уроке и думаешь: сейчас Киру увижу.
А теперь как увидишь? Можно неделю ходить, и не встретишь. Или в лагерь, вообще, уедет. Когда в начале июня те, кому на первую смену достали путевки, стали собирать рюкзаки и чемоданы, я совсем приуныл. Лежу как-то вечером и думаю: «Что же это делается со мной? Неужели в самом деле влюбился? Вот странно: сколько девчонок всяких видел, и в старой школе, и здесь, и ничего — жил себе спокойно. А с Кирой еще и не поговорил толком, почти не знаю ее, и не красавица никакая, а вот на тебе — из головы не выходит».
Утром специально уселся перед ее подъездом на лавочку — в журнале «Крокодил» карикатуры разглядываю. С места, сказал себе, не встану, пока не дождусь. Не будет же она целый день дома сидеть.
Мимо идет Лешка Фомин. Спортсмен. Плечи шире моих. Двадцать раз подтягивается на турнике. Голубая футболка с олимпийскими кольцами на Лешке, в руках — мяч. Увидел меня — обрадовался.
— Команду как раз собираю. Яшка сейчас выйдет. Игорь. Гвоздик за хлебом побежал, через пять минут будет. Сегодня играешь на левом краю нападения. А Гвоздика в центр поставим.
Все распределил Лешка. А как мне уходить — на левом краю играть? Про Киру ведь не скажешь.
— Лех, — говорю ему, а сам чешу в затылке, — такое дело… Не могу я сейчас.
— Чего? — Лешка и рот приоткрыл с обломанным передним зубом. — Глянь — как накачал! — И он сильно ударил мяч о землю. Мяч отскочил и — точно! — до второго этажа взвился.
— Дело, понимаешь, срочное. Карикатуру хочу на конкурс послать. Срок кончается, а… — Я уныло прищелкнул языком. — Еще и темы не придумал.
Лешка подошел, с уважением посмотрел рисунки на странице журнала.
— Так нарисовать можешь?
— Как получится, — скромно ответил я.
— Силен! — Теперь Лешка с не меньшим уважением смотрел на меня. Но вдруг оглянулся на подъезд и спросил: — А чего тут сидишь? Где карандаш?
Ну, мертвая подсечка! Одно только и выручило, что он еще и про карандаш спросил.
— Нарисовать — половина дела. Сначала придумать надо. Вот смотрю, вдохновляюсь.
— Ладно тогда, — сказал Лешка. — Вдохновляйся. Нарисуешь — покажешь!
Он пошел дальше, прихлопывая о землю мяч, а я остался сидеть.
«А что, в самом деле, возьму и нарисую». Это я так подумал. И правда, чего время зря терять? Может, до обеда придется сидеть.
Когда Лешка про карандаш спрашивал, я мог бы доставь из кармана шариковую ручку с красным стержнем. Тогда бы он совсем поверил. А что бумаги нет — не беда. Поля в журнале широкие.
Думал, думал — Лешку нарисовал. Стоит спиной, на майке — кольца, а правая поднятая нога впереди. Это он по мячу ударил. Но левая его нога не понравилась мне. Нового Лешку нарисовал, ногу в струнку ему вытянул, руку резко согнул. Лучше получилось. Эх, голову бы чуть откинуть назад. Был бы карандаш — стер, подправил бы. Ничего, надо руку набивать. Сверху, на чистом поле, новый эскиз сделал. Теперь сразу видно: Лешка по мячу не просто ударил, а шарахнул изо всей силы. Пушечный удар! Куда же попал?.. Впереди ворота с сеткой изобразил. Только в сетке огромную дыру еще сделал, и позади ворот, с мячом у груди, как барон Мюнхгаузен на пушечном ядре, летит в воздухе Яшка, который у нас за вратаря стоит.
Но Яшка у меня тоже не очень хорошо сначала получился. Принялся рядом нового рисовать. Рисую, и вдруг слышу:
— Здравствуй, Петя!
Кира — в двух шагах. Вот как увлекся! Не сказала бы «здравствуй» и прошла мимо — я бы, наверно, и не заметил, пропустил бы ее.
— Ты что делаешь?
— Рисую, — говорю. — Пушечный удар Лешки Фомина. А это — Яшка, вратарь. В небеса улетает.
Мое сатирическое творчество, видно, произвело на Киру не очень сильное впечатление. Ее больше интересовало другое:
— А почему у нашего подъезда сидишь?
Тоже — удар в солнечное сплетение!
— Тебя, — говорю, — дожидаюсь!
Но это я сказал таким голосом, который должен был бы начисто исключить подобную возможность. Будто пошутил. Не знаю, как поняла меня Кира. Сдерживая смех, она сказала:
— Вот я и пришла. То есть, приехала. А теперь уезжаю.
На этом «уезжаю» я и раскололся.
— Куда, со страхом спрашиваю, — уезжаешь? В лагерь?
Как рассмеется! Прямо слова не могла сначала выговорить.
— В какой лагерь! На лифте обратно уезжаю. Домой. Увидела тебя с балкона, интересно стало — чего тут у нашего подъезда делаешь. Теперь уезжаю.
— Зачем? — вздохнул я.
— Что зачем?
— Зачем уезжаешь?
— Так увидела все. Узнала. Рисуешь.
Я печально взглянул на нее и решился — спросил:
— А почему здесь, у вашего подъезда, сижу? Не знаешь?
— Но ты же сказал.
— Что сказал?
— Что меня дожидался. Или… — она сделала небольшую паузу — или ты пошутил?
Дальше играть в молчанку мне показалось глупо.
— Нет, — говорю, — не пошутил.
Кира затянула потуже поясок на цветастом халатике, в котором вышла на меня посмотреть, и, помолчав, спросила:
— Если дожидался… значит, хотел сказать что-то?
Я вздохнул тяжело и печально:
— В школе каждый день видел тебя, а теперь… Вот уже четыре дня прошло. Не видел.
— А я тебя вчера видела, — сказала Кира. — Да! С сумкой шел. Наверно, из магазина. Мне оттуда, — она улыбнулась и, задрав голову, показала на один из балконов на девятом этаже, — все видно.
— Тебе хорошо, — позавидовал я.
— А из окна на кухне вся другая сторона видна. И спортивная площадка. Позавчера смотрела, как ты играл в футбол. Видишь, все знаю о тебе. А балкон наш вон тот, с синим ящиком для цветов. Видишь? Там еще белье висит.
— Теперь буду знать, — с трудом сдерживая радость, кивнул я. — А в лагерь ты не уезжаешь?
— Нет, не смогу. — Кира сделалась сразу печальной. — У мамы зимой грипп был, а потом осложнение на сердце. Ей тяжелую работу пока не разрешают. Вот сегодня стирку затеяли, а машина отчего-то не включается. Руками приходится. Ты когда-нибудь стирал белье?
— Так, — пожал я плечами, — майку, носки.
— А ты простыню попробуй, — сказала Кира. — Даже не представляю, как раньше без стиральных машин обходились и никаких механических прачечных не было… Ты извини, ладно? Я побегу. А то за мамой смотри да смотри. Сейчас, пока белье вешала, она уже простыню выжимает. А знаешь, как тяжело выжимать большие вещи! Хотя откуда тебе знать? Я побежала.