Литмир - Электронная Библиотека

Долг. Чувство. Честь. Истина. Сострадание. Милосердие. Совесть. Из всех этих слов только слово «долг» звучало сейчас с трибун и с газетного листа. Остальные слова умерли. Или оцепенели, как деревья зимой. Или погрузились в летаргический сон. Не слова, а призраки. Но вот Герцен не расставался с ними… И Малинин тоже.

— Понимаешь, — сказал однажды Петр Николаевич, вернувшись с работы, — подходит ко мне Львов — ну, помнишь, я тебе рассказывал? Архитектор, а заочно учится на истфаке. Подходит и говорит: «У вас, Петр Николаевич, я слышал, очень интересная библиотека и много книг по истории Гражданской войны…»

Петр Николаевич умолк. И озабоченно заходил по комнате.

— И что же? — с недоумением спросил Сергей.

— А то, что придется жечь…

— Что жечь?

— Книги. Книги, милый друг. Неужели ты не понимаешь, такие вопросы зря не задаются. Он прослышал. Хочет проверить. И значит, сюда не сегодня завтра заявятся. Надо жечь…

— Послушайте, парень интересуется историей, вы же сами говорили, что он с детства…

— Замолчи! Отстань! Почему ты такой настырный? Вот я сразу понял, что ты настырный, как только вы с матерью заявились на эту квартиру. Неужели ты не понимаешь, что может означать такой вопрос? Так прямо и заявил: «Очень интересная библиотека…»

…Ночью они затопили печь. Петр Николаевич снял с полки книгу — по серому фону переплета шли вперемежку красные и черные буквы: «Как вооружалась революция». Петр Николаевич оторвал картонный переплет, оцарапал руку и с остервенением бросил книгу в огонь. Пламя послушно вцепилось в легкие листы, и Петр Николаевич послал вдогонку «Поход на Вислу». Обложка обгорела с краю и задымилась.

— Мать твою… — сказал Петр Николаевич.

…Сергей отрывал переплеты, рассыпал книгу на страницы, Петр Николаевич посылал ее в печь по листку. Едва он кидал кипу потолще, огонь начинал задыхаться.

— Черт бы его подрал, этого Львова… архитектор. На кой бес ему история?

— А вам? Вы строитель. На кой черт вам история, и жития святых, и «Всемирный путешественник», и…

— Заткнись. Что у тебя там?

— Лариса Рейснер.

— Красивая была женщина.

— Может, оставим? Она умерла.

— Она была женой Радека. Давай сюда. — И Петр Николаевич сам отодрал темную обложку, на которой угловатыми красивыми буквами отчетливо было написано: «Фронт. 1918 год».

Воспоминания генерала Деникина… Воспоминания генерала Краснова… Воспоминания адъютанта Май-Маевского…

— Страшно? — спросил Сергей.

— Страшно, — ответил Петр Николаевич.

— А меня вы не боитесь?

— Заткнись…

— Чего вы боитесь? Ведь вы ни в чем не виноваты.

— Не говори о том, чего не понимаешь. Слышишь? В двери стучат… Все… Иди отопри. И сразу к себе в комнату. Ты ни при чем. Слышишь?

Сергей вышел в коридор, чуть постоял перед входной дверью, потом спросил:

— Кто тут?

— Сережа, это я…

Это была Арутюнова. Она плясала на свадьбе у приятельницы и в сутолоке забыла взять с собою ключи. Провинившись, она бывала очень вежливой и ласковой. Она очень извинялась, что нарушила Сережин сон.

— Поди, поди к себе, ложись, — причитала она.

А ему и впрямь пришлось сначала пойти в свою комнату — нельзя же было на глазах у Арутюновой в три часа ночи стучаться к Петру Николаевичу… О чем он думал, пока Сергей не шел?

А наутро Арутюнова спросила:

— И чего вы всю ночь напролет топили? Уж не такой мороз на дворе, чтобы топить всю ночь напролет.

— Лихорадило меня. Я и попросил Сергея потопить.

К вечеру они набили книгами рюкзак, взяли лыжи и поехали в лес.

— Походим на лыжах, — пояснил Петр Николаевич мимоходом. Он вышел на кухню, взял чайник и повторил: — Прогуляемся…

— Вот люди! — сказала Арутюнова. — Лихорадит, а он в лес! На ночь-то глядя!

Петр Николаевич мудрил: велел Сергею сойти в Ольгине, а сам поехал до Шупарова. Условились встретиться за полем у шупаровского леса. Поле было все в снежном дыму, идти было трудно, и Сергей боялся, что собьется с пути… А потом они жгли ночью костер, и пламя деловито пожирало книгу за книгой: и бумагу и переплеты…

— Все-таки все мы родились с милиционером в душе, — сказал Петр Николаевич.

— Не с милиционером, а с зайцем, — сказал Сергей.

А много времени спустя был вечер, который Сергей тоже запомнил навсегда. Он вошел к Петру Николаевичу за какой-то книгой. Петр Николаевич сидел в качалке, держа перед собой развернутый газетный лист. Сергей заглянул: это было обвинительное заключение по делу правотроцкистского блока.

Сергей, ни слова не говоря, рылся в книгах. Петр Николаевич шуршал газетой. Оба молчали.

— Брехня, — вдруг сказал Петр Николаевич, потом испуганно посмотрел на Сергея. — Брехня, — повторил он, чуть подумав, другим — спокойным и безнадежным — голосом.

— Брехня, — кивнул Сергей и, сказав это, понял, что и в самом деле — неправда. И еще он понял: иногда очень важно сказать вслух то, о чем боишься даже подумать.

* * *

…С точки зрения тридцать девятого года разговор с Володей Сурминым был чистейшей бессмыслицей: Сергей уже давно и твердо знал, что на эти темы лучше не разговаривать ни с кем. Он не хуже других знал, как поступают иной раз ученики со своими учителями. Но он исключил это из памяти и сознания. Когда бросаешься в водоворот, нельзя знать, хороший ли пример ты подаешь, бросаешься потому, что не можешь иначе. Иногда не должно спускаться со ступеньки на ступеньку. Иногда должно прыгнуть с десятого этажа.

«Вы — мой учитель», — сказал Володя Сурмин. Ты учитель и поэтому указываешь им путь по лестнице. И конечно, не советуешь прыгать с десятого этажа. Между тем все лестницы ведут в тупик. Конечно, можно всю жизнь ходить по лестницам и коридорам и не замечать тупиков. И недурно себя чувствовать. И твоих учеников заколдует путаница коридоров и лестниц, и всю жизнь они будут чинно подниматься и спускаться по ступенькам. А если совсем иначе? Если полная свобода? Пусть ходят в башмаках на несколько номеров больше. И натирают мозоли. Но, может быть, они дорастут до этой обуви?

Сергей приходил в класс, и между ним и детьми не стояло никаких преград. Он и дети. То, что он должен им сказать. То, что они хотят спросить. Неправда. Между ним и Колей Ипполитовым стояла преграда. И он не сумел ее разрушить. Да и не пытался, если говорить начистоту. Почему? Прошло много лет. Пора бы понять себя. Времени на это было отпущено немало.

Ты его не любил? Я его не любил. Имеет ли учитель право не любить? Наверно, не имеет. Но что же делать, если душа не лежит? Стоп. Вранье. Антона Якушкина ты тоже не очень любил. И там вроде бы случай был потруднее: вранье, хвастовство, малодушие. Учился чаще всего из рук вон плохо. А Николай не врал, учился отлично, никогда не хвастал. Однако с Антоном ты был неотступно, а от Николая отступился. Но ведь Антона бросить было нельзя, он и так уже был брошен: отцом. Да, у Николая умерла мать; но все-таки он жил в благополучной семье, отец его… Вот, вот: у него был сановный отец. Когда Навашин принимал седьмой класс, директор школы сказал, глядя куда-то поверх его головы:

— В вашем классе учится сын Ипполитова. Крупная фигура. Так что поаккуратней…

— Не понимаю.

— А чего не понимать? Если что, надо самим справляться. Отца беспокоить не будем. У него и так нервотрепки хватает. Он нам сына доверил, и мы должны оправдать доверие. Надеюсь, ясно.

Вот, вот. С этой минуты Коля Ипполитов перестал быть твоим учеником. Он стал для тебя только сыном своего отца. Ты берег свою независимость. Лелеял и холил чувство собственного достоинства. И самолюбие. И прочие прекрасные высокие свойства своей натуры. Никто на свете — и в первую голову сам Навашин — не смел подумать, будто пост Ипполитова для него, для учителя, хоть что-то значит, хоть самую малость. Он дал понять директору, с кем тот имеет дело, черт возьми! И все это было суета сует. Оглядка на себя, на всех, кто вокруг, — тут уж не до Ипполитова… И учитель был ничем: медью звенящей. Все, что он говорил Коле, было справедливо. Да ни к чему: Коля ничего не услышал. Кимвал звучал, а толку от этого не было. В Послании к коринфянам так и сказано: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал бряцающий…»

20
{"b":"576943","o":1}