Однажды они встретились по дороге в школу.
— Ты что так рано? — спросил Навашин.
— А вы?
— Я нынче дежурю.
— А я просто вас поджидал. Вокруг вас всегда ребята. А мне надо поговорить с вами наедине.
— Слушаю тебя.
— Скажите, Сергей Дмитриевич, вы верите в то, что все люди, которых арестовали, — враги народа?
Не подумав, не сообразив, следует ли вообще продолжать этот разговор, не удивившись тому, что он возник, Сергей ответил:
— Нет, не верю.
И вдруг вскипел:
— Разве мы такие близкие друзья, что ты спрашиваешь меня об этом? Какое у тебя право…
— Вы — мой учитель.
— Тебе всего тринадцать лет, а ты…
— А с каких лет можно думать? — спросил Володя, и в словах его Навашин не услышал вызова.
Этот день он запомнил прочно: этот день, этот разговор. И снова: «Вы — мой учитель». И вопрос: «А с каких лет можно думать?»
…Шел тридцать седьмой год. В актовом зале института, где учился Навашин, гремел митинг. Зал был как в политехническом — амфитеатром. За столом президиума сидел среди других преподавателей профессор Малинин, а с трибуны гневно кричала Манефа Четверикова:
— Вы не по праву находитесь в президиуме. Вы покрываете врагов народа, профессор Малинин. Вы сами признались одной из студенток, что не верите в виновность репрессированного профессора Гуляева. Вы поселили у себя его дочь. Вы покровительствуете врагам, а теперь не хотите поглядеть людям в глаза! Вы прячете глаза! От людей! Нет, не спрячете! Не спрячете от народа! Своих преступных глаз!..
Профессор сидел, опустив голову и прикрыв рукою свои преступные глаза. На трибуну выходили новые и новые ораторы, а Малинин все не поднимал головы.
Сергей пристально, не отрываясь, смотрел на эту опущенную голову, на большую руку, заслонившую лоб и глаза. Ему казалось: стоит Малинину поднять голову, стоит залу увидеть его умное, печальное лицо, и наваждение тотчас рассеется. Но он не поднимал головы, а с трибуны неслись и неслись в зал истошные слова. Сергей взглянул на Варю. Очень бледная, она тоже, не отрываясь, смотрела на Малинина.
И вдруг раздался отчетливый щелкающий стук каблуков.
Кто-то бежал сверху. Сергей и Варя разом оглянулись: это была жена Малинина. Очередной оратор умолк, недоуменно глядя на женщину. Стало очень тихо, только дробно стучали каблуки по ступенькам. Женщина бежала, бежала, не останавливаясь.
— Андрей! — крикнула она.
Малинин не шелохнулся.
— Андрей! — опять крикнула она.
Директор института, сидевший рядом с Малининым, тронул его за плечо. Малинин не оглянулся, не поднял головы. Он умер.
* * *
В ту ночь в общежитии никто не спал. Ходили из комнаты в комнату, слонялись по коридорам, толклись на лестницах. Какая-то девушка, закрыв лицо руками, сидела прямо на полу, у батареи центрального отопления. Сергей прошел мимо раз, другой, но окликнуть ее так и не решился.
— Он доказал свою виновность, — хрипло говорила Манефа. — Был бы не виноват, не умер бы.
Что-то треснуло в ее голосе, и глаза были затравленные усталостью и бессонницей. Она хрипло повторяла:
— Был бы не виноват, не умер бы.
— В чем он виноват?
— Пригрел дочку Гуляева. Взял к себе в дом дочку репрессированного!
— Так ей же десять лет!
— Это ничего не значит. Вражеское гнездо. Змеиное семя.
— Замолчи ты! Человек умер, у тебя на глазах умер, а ты…
— Когда она сверху побежала, я сразу поняла, случилось несчастье…
— И я… Еще не знал что. Но знал: беда…
— Несчастная женщина. Что она будет делать сейчас?
— Что ты всех жалеешь? Что ты всех жалеешь? Сначала разберись. Я уверен, что Малинин тоже был замешан.
— Факт. Они с Гуляевым были как братья.
— Если б был замешан, его бы посадили.
— Теперь уж не посадят…
— Господи, как вспомню: сидит, голову опустил.
— Собачья ерунда, — сказала вдруг Варя, — никакой он не враг.
Сергей сжал ей руку, она посмотрела на него и умолкла.
— Не враг! А почему как иностранная делегация — он тут как тут! Он всех англичан водил по институту… Этого… ну… Андре Жида приветствовал.
— Андре Жид — француз.
— Все равно. Все равно — капиталистическое окружение. Малинин травил студентов из рабочих. Мне он принципиально ставил только «посредственно», — сипела Манефа.
— Я, знаешь, тоже не княгиня Оболенская, — сказала Варя, — но он мне меньше «отлично» не ставил.
— Про тебя и про Навашина все знают, что вы — прихлебатели Малинина, — хрипло закричала Манефа.
— А про тебя все знают, что ты психопатка, — сказала Варя. — Психопатка и… убийца.
— Я не позволю оскорблять! Я тебе покажу! У меня… у меня… советский паспорт!
— Тут у многих советские паспорта, — сказал Сергей.
…Наутро стало известно, что жену Малинина арестовали. И сомнений не осталось: виноват. Был замешан. Вражеское гнездо.
— Меня чутье никогда не обманывает, — успокоенным, без хрипоты голосом говорила Четверикова.
Почему Сергей знал, что Малинин не виноват? Этого он объяснить не мог бы. Но он знал это, как знаешь без врача и без градусника, здоров ли ты. Его ум отказывался объяснять и разбирать то, в чем он был непоколебимо уверен. И всякий его спор с собой был тягуч и вял.
Когда Малинин прочитал его реферат о Диккенсе, он пригласил Сергея к себе домой, и они долго разговаривали. Малинин, легко ступая, ходил по комнате.
— Вы правы, — сказал он, — положительные героини Диккенса скучны и мертвы. Но они оживают в страдании. Вы не находите? Скажите, вы любите Диккенса?
— Очень. Иначе я взял бы другую тему.
— Иногда легче писать о том, что не очень любишь. Голова холоднее, глаза видят более ясно. Что, по-вашему, главное в Диккенсе? — И не дожидаясь ответа, сказал: — Мы забыли, что такое добро… Обыкновенное человеческое добро. Повседневное сострадание… вера в человеческую душу… Готовность помочь… Слезы сочувствия… Волнение при несправедливости — и при справедливости тоже… Неповторимость — каждой жизни, тревоги каждой судьбы… Диккенс при всех своих недостатках — величайший писатель, потому что он, как никто, только этим и живет.
Дверь отворилась, и в комнату вошла девочка.
— Тетя Вера сказала… сказала, чтоб пить чай.
— Ты что ж не здороваешься? — спросил Малинин.
Сергей посмотрел на девочку, и у него защемило сердце. Некрасивая. Большие темные глаза смотрели испуганно из-под коротких бесцветных ресниц. Странные глаза, голые какие-то на маленьком бледном личике. Наверно, потому, что светлые тонкие брови едва приметны.
— Поздоровайся, — повторил Малинин, и девочка робко протянула Сергею маленькую руку.
— Иди, мы сейчас. — И Малинин легонько подтолкнул ее к двери.
— Так на чем же мы остановились? Да, Диккенс…
…Все, что говорил Малинин, было человеческой речью. Все, что кричала Манефа, было визгом. Над ее злобным лаем нельзя было задуматься, с ней нельзя было спорить. Из ее уст вылетали хриплые заклинания, а человеческих слов не было.
Но разве это довод? Враг на то и враг, чтобы маскироваться. Умный враг всегда найдет высокое слово и всегда сумеет спрятаться за высокой мыслью. Но можно ли ставить в вину человеку, что он приютил у себя дочку погибшего друга. Змеиное семя… Да… Гуляев, наверно, виноват.
У нас зря не сажают. Нет, у нас зря не сажают. Но девочка? При чем тут девочка?
Месяца три спустя Сергей приехал в Клены на зимние каникулы. Петр Николаевич был молчалив и мрачен. Против обыкновения, не расспрашивал ни о Москве, ни об институте, ни о Варе…
Приходил с работы, раскладывал на столе свой инструмент и начинал мастерить. На глазах у Сергея рождалась Колумбова каравелла. Петр Николаевич все делал сам: выточил крутую грудь корабля, острым ножичком выстругал стройную мачту, из белой холстины сшил паруса. Поблескивали слюдяные окошки, свешивалась с борта маленькая шлюпка…
А Сергей дни напролет читал письма Герцена. В ровном строю, в серой солдатской одежде стояли тома лемковского издания. И какой — наугад — ни возьми, с любой страницы звучали слова, обращенные прямо к Сергею. В этих книгах непрестанно шел разговор о том, что его мучило. Этот разговор начался давно, сто лет назад, и с тех пор кипел на этих страницах, не остывая.