Литмир - Электронная Библиотека

— Знаешь, мы уклонились от предмета разговора. Ты удивляешься, почему ты — человек образованный — не понимал, а твои нынешние собеседники — понимали. Ты ездил по стране, а потом возвращался домой. И мог хоть на время забыть. А они забыть не могли. Они каждый день на своей шкуре знали, что такое великие усилия и великие жертвы. А ты… Приезжал, уезжал… И не думал. Не любил думать… Или не умел.

— Вы не научили меня думать. Вы всех учили, а меня — нет.

— Я учил как умел. И учил всех одинаково.

— Нет. Неправда. Не так. Заветное, ну, выстраданное, что ли, вы говорили тем, кого вы любили. Володе. Оле Кирилловой. Гале Киселевой. Тем, кому верили.

— Наш разговор похож на семейную сцену, — сказал Навашин устало.

— А я не боюсь слов. Пусть сцена. Я дорвался до этого разговора. Он во мне давно кипит. Если хотите знать, вы были мучением моего детства. Самым страшным мучением. Я до сих пор помню, как ваше лицо каменело, когда я к вам обращался. Ну конечно, вы отвечали на мои вопросы и не отказывали мне в разговоре. Вы были очень хорошим учителем, разве я спорю? Но меня вы оставили одного. Меня вы обрекли на одиночество. Другим вы умели помочь, мне — нет.

— Жаль, если это так. Но для этого разговора упущено время. Тебе не кажется?

— Нет. Может, вы о нем вспомните, когда увидите в классе мальчишку, похожего на того Колю, на которого вы когда-то наплевали.

— У меня никогда больше не будет класса. Я не вернусь в школу.

— Почему?

Навашин молчал. Разламывалась голова. Очень хотелось лечь. Если б он лег, ему, пожалуй, удалось бы уснуть. Он сидел на крыльце, ступенькой ниже Ипполитова и глядел в темноту. Выплыла луна и повисла на заборе. Голос Ипполитова бил по затылку.

— Завтра вы уедете. Я ведь понимаю, зачем вы приехали. Но я действительно не знаю, где сейчас Володя. Да найдете вы его, не беспокойтесь. А вот увидимся ли мы с вами когда-нибудь еще — не знаю. Я, наверно, из этой дыры больше не вырвусь. Знаете, за что меня сняли? За передовую. Через несколько дней после его смерти. Я писал в ней, что всем, что есть в стране, мы обязаны ему. Всеми достижениями, победой, всем. Я писал искренне. Я не один так думал. Я в это верил и не стыжусь своей веры.

— A вот это — напрасно. Ничто не мешает нам сегодня быть умнее, чем вчера.

— А вы… все тогда понимали?

— Не знаю, понимал ли… Но я не позволял себе зажмуриться… И старался думать… над тем, что видел…

Он говорил медленно, будто пробуя на зуб каждое слово. Было легко оступиться и соврать. И он сказал:

— Но я не сам дошел до этого… Мне помогли… Был рядом человек, который помог…

— Отец?

— Нет.

— Ну вот. Вам помогли. Потом вы других учили думать. И научили и помогли. Всем, кроме меня.

— Хорошо, — сказал Навашин и крепко провел ладонью по лбу. — Мы с тобой вернулись к началу разговора. Нелепо оправдываться с таким опозданием. Но я попробую. Ты говоришь: ездил, видел. Но понимал, что великая цель требует великих жертв. Так?

— Да.

— Хорошо. Ты помнишь историю с усыновлением Вити Болотного?

— Как же я могу забыть?

— Когда Витю насильно забирали от его несчастной бабки, все кричали, что это правильно: мальчику будет сытнее, теплее, лучше в вашей семье. Так?

— Так.

— Я очень помню, как ты спросил меня: «Сергей Дмитриевич, вы не согласны?» Я очень помню, как ты это спросил. А ты помнишь?

— Помню.

— Что я тебе ответил?

— Вы ответили, что не согласны.

— Это все, что ты помнишь?

— Да.

— Ну вот. В последние недели мои ученики уверяют меня, будто помнят все, что я им говорил. Теперь я вижу, что они помнят не все. Я тебе сказал, что любой хорошей цели можно добиться добрыми средствами. А если нельзя, то цель эта плохая.

— Я и сейчас думаю, что мой отец поступил правильно. В нашей семье Витя был одет, обут, сыт. У бабки он голодал.

— А я помню его бабку. Была спокойная, разумная старуха. А после того как у нее отняли мальчишку, она стала на себя не похожа: дикие глаза, лохматая, она ходила по городу как потерянная. А потом сумасшедший дом. И смерть.

— К чему все это?

— К тому, что нравственное дело нельзя делать безнравственно. Есть только один путь, достойный человека, — убеждение. Принуждение — вредно и бессмысленно. Оно не достигает цели. Никого нельзя сделать счастливым насильно, и человечество тоже нельзя делать счастливым насильно.

— Я должен был перевести ваш ответ в другой масштаб?

— Да.

— Я не перевел. Я видел, что Вите в нашей семье хорошо. Он был взят насильно, но для его же блага.

— Что такое — благо? Если он ушел из вашей семьи с грузом тех же убеждений, что и ты…

— Погодите. Да, это важно: что такое благо? Ведь это все относительно. Если ребенок бежит наперерез поезду, а вы, против его воли, хватаете ребенка за шкирку, оттаскиваете, чтобы не зарезало, — это как будет — насильно делать человека счастливым? А если пьяный идет по краю пропасти и не слушает уговоров, и вот-вот сорвется, то как тут насчет блага? Оставить его, пусть разобьется насмерть?

— Эй, журналист, да ты слышишь себя? Ребенок… Пьяный… О ком ты?

— Хорошо, не пьяный. Слепой. Нет, не слепой. А вот: человек болен, ему нужна немедленная операция, а он не хочет резаться, а хирург понимает, что…

— Речь не о детях, не о слепых, не о больных, не о пьяных. Речь о трезвых. Мы с тобой слушали их сегодня. Я не заметил, чтобы они были слепы. Или глупее нас с тобой. Вот хозяин говорил о пенсии…

— Да знаете ли вы, сколько денег понадобилось бы для пенсии колхозникам? Миллионы и миллионы. Никакой бюджет не выдержал бы.

— А почему пенсии рабочим и служащим государство выдерживает? Почему такой разный счет? И это с каких пор… Когда в тридцать втором началась паспортизация, мало кто задумался, почему горожанину будет паспорт, а колхознику нет. А ведь если не зажмуриваться, если бы уже тогда поглядеть трезво…

Ипполитов встал. Прежде тихий голос его вдруг взвился до крика.

— Если хотите знать… Если хотите знать, я не верю, что вы тогда все понимали… Мне отвратительно, когда люди задним числом сочиняют… что они своевременно все понимали. Это вранье. Я не верю этому.

— Ну вот… — задумчиво сказал Навашин и тоже поднялся. — Пора спать…

— И я уверен, что путь, который вы называете нравственным, все погубил бы, — кричал Ипполитов. — Ничего не было бы — ни индустрии, ни коллективизации. Мы не победили бы в войне…

— Ты знаешь, — сказал Навашин, — я согласен: я очень виноват перед тобой…

* * *

Он заснул, как и всегда в последнее время, под самое утро и проспал часа два. Он лежал на печке и думал о том, что сейчас надо будет спуститься. Он снова увидит хозяев, Ипполитова. Ничего: и это пройдет. Вот он, рюкзак. На плечи — и по твердой белой тропинке к автобусу. Лес будет, как вчера, в горячих солнечных пятнах, с запахом травы и земляники.

— Мне жаловались на медпункте, что очень плохо с водой, — услышал он голос Ипполитова. — Боятся дизентерии. А что если вам прорыть артезианскую скважину и для людей? Чтоб люди пили чистую воду, здоровую.

— Ну что вы, — ответил кто-то. — Мы даже скот еще не весь обеспечили…

* * *

Он ехал в кабине попутного грузовика до Чернолесья, потом часов пять в автобусе до Гомеля. Долго шатался по городу, потом стал в очередь за билетами, хотя до поезда было далеко. И все это время, отодвинув другую заботу, саднил, как заноза, разговор с Ипполитовым.

За два года до войны, в тридцать девятом, он преподавал в семнадцатой кленовской школе литературу и английский язык. В седьмом классе был мальчик Володя Сурмин. Он в школу пошел раньше положенного. И в седьмом классе ему было всего тринадцать лет. Навашин сразу отметил худое личико, высокий лоб и умные темные глаза за круглыми стеклами очков. На уроках мальчик никогда не тянул руку, но всегда все знал. Он учился с легкостью, какая свойственна очень одаренным людям. Будто без всяких усилий. Будто положил вечером голову на подушку, а наутро все знаешь.

18
{"b":"576943","o":1}