Петр Андреевич напряженно искал, чем бы отвлечь матросов от ненужных размышлений. Попробовал он пошутить. Морозов перевел. Один Ларсен слегка улыбнулся. Остальные не шелохнулись. И не удивительно. Что за шутка… в переводе? Молчание становилось все более тягостным. Люди курили с каким-то ожесточением, посматривая друг на друга так, будто ожидали услышать нечто тревожное. Петр Андреевич напряженно обдумывал, как-бы поднять настроение матросов. Анекдот, смешной случай из пережитого… Все не годилось. В переводе теряются интонации рассказчика, а вместе с ними и соль занятной истории, живинка. А не хватить ли задорную частушку? Пускай послушают, увидят, что русский моряк нигде не робеет. И вдруг Петр Андреевич оживился.
— Запевай «Катюшу»! — Ударил он по плечу Морозова. — Давай! Фронтовая подружка и тут не подведет.
Морозов понимающе кивнул и запел звонким мальчишеским голосом:
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой…
Петр Андреевич подхватил с Иваном Акимовичем:
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег, на крутой…
В пение ворвался могучий густой бас. Кто это? Петр Андреевич, не оборачиваясь, покосился в сторону баса. Голос его сорвался от изумления. Беллерсхайм! Здорово!
А Беллерсхайм потянул за собой остальных. Пели Ларсен и Тони Мерч, ирландцы и негры, и матрос с изжелта-смуглой кожей, национальности которого на взгляд не определишь — португалец, испанец, а быть может, и итальянец?
Песня звучала все громче. Могучее трюмное эхо из врага превратилось в друга. Оно удесятерило силу человеческих голосов, теснило рвущиеся извне звуки бури, и потрескивание шпангоута, и плеск воды. В песне смешались русские, английские, португальские слова. Но все понимали, что Катюша любит хорошего парня, ждет его, сбережет ему свою чистую девичью любовь, а главное, ничего страшного с парнем, находящимся вдалеке от деревушки, не случится…
Песня захватила всех, отвлекла от сумрачного трюма, от темных углов, куда не добирался желтоватый свет подвесной люстры. На людей нахлынули чувства, далекие от невеселой действительности. Да и сам Петр Андреевич глядел на окружающие его обросшие усталые лица по-иному. Не слишком ли он осторожничал с этими людьми. Конечно, трудно было понять их. Вон Беллерсхайм, от которого он так хотел избавиться, обхватил узловатыми ручищами колени и, пригибая упрямую лобастую голову, давит голоса соседей своим могучим басом.
И когда песня кончилась, Петр Андреевич почувствовал, как потеплели его отношения с чужими матросами. Хотелось закрепить растущее, доброе, хотя и бессловесное взаимопонимание. Попробовать разве «Песню о Родине»? А не сочтут ли это за агитацию на чужом пароходе? Народ-то здесь разный. Как Тони Мерч преподнес ему «Свободную Ирландию»! Пока Петр Андреевич перебирал в памяти знакомые песни, выручил его Олаф Ларсен: запел хорошо известную всему миру мелодию. Рыбаки, а за ними и матросы «Гертруды» охотно подхватили:
…Если б знали вы, как мне дороги
Подмосковные вечера…
Песня росла, ширилась, смешивая незнакомые слова в единый, понятный всему человечеству язык. Она увлекала людей все больше. Хотелось жить, пользоваться прелестью летних вечеров — под Москвой, в Дублине, Галифаксе и Лиссабоне. Каждый пел о своих вечерах, видел близкую сердцу картину: приземистые строения ирландских поселков, остроконечные крыши солнечного Шлезвига, затянутый туманною дымкою берег Уэлса. И лица вставали перед поющими очень разные: девичьи, свежие; и старушечьи, сморщенные; и пухлые ребячьи — но все одинаково близкие, вызывающие острое желание повидать их…
— Отдохнули? — поднялся Петр Андреевич.
— Пошел все по местам! — бухнул басом Беллерсхайм, натягивая рукавицы с таким видом, будто готовился к драке.
Матросам не пришлось объяснять, куда идти и что делать Рабочие места у них уже определились. Появилось и ощущение товарищеского плеча.
Петр Андреевич связался по телефону с ходовой рубкой в объявил работающим, что крен уменьшился на два градуса. Это было немного. Но все же опасность убывала.
В трюме появились новые люди. На некоторых из них виднелись перевязки.
Новички обступили Ивана Акимовича, старались объясниться с ним знаками.
— Добро, добро! Сейчас пристрою вас к делу. — Иван Акимович довольно подмигнул товарищам. — Домнушкины крестники.
15
Петр Андреевич первым заметил пробирающегося по грузовому отсеку Джима Олстона. Что принес в трюм безликий старший помощник, не смеющий в присутствии капитана и рта раскрыть? Почему он не позвонил по телефону, а пришел сам? Во всем этом было что-то тревожное. Джим Олстон быстро спустился к нему и стал искать взглядом Морозова. Именно Морозова. На ожидающего зова Олафа Ларсена он почему-то избегал смотреть.
Старший помощник подождал, пока Морозов подошел к нему, и тихо произнес два слова. Морозов посмотрел в его лицо непонимающими глазами. И только после того, как Джим Олстон повторил сказанное, он, запинаясь, тихо перевел.
— Капитан… застрелился.
— Застрелился? — Петр Андреевич оглянулся, как бы проверяя, какое влияние окажет тяжкая весть на окружающих. Не увидят ли они виновника самоубийства в нем, пришлом с другого судна, в его напористости?
Работы приостановились. Матросы видели: старший помощник сообщил русским нечто важное.
Джим Олстон протянул Морозову сложенный вчетверо лист бумаги и сказал.
— Письмо капитана.
— Читай. — Петр Андреевич увидел, как матросы медленно стягиваются к ним, и, избегая смотреть на них, напомнил: — Читай тихо. Олаф Ларсен понимает по-русски.
«Дорогая Эдит, Ральф, Гарри и Гертруда!..»
— начал Морозов.
— Эдит — жена его, — вставил Джим Олстон. — Ральф и Гарри — сыновья. Гертруда — дочь. Капитан назвал ее так в честь…
— Понимаю, — кивнул Петр Андреевич.
«…Трудно уходить из жизни, сознавая, что это единственная возможность избавиться от суда, позора, гражданской смерти, — продолжал читать Морозов. — Но иного выхода у меня нет.
За четверть века службы я достиг большого доверия компании, уважения товарищей и экипажа. Это-то и обернулось против меня с такой силой, что никто и ничто не может спасти меня. Перед выходом в рейс меня пригласил шеф и с глазу на глаз предупредил, что на «Гертруде», возможно, произойдет серьезная авария. Возможно, судно потеряет ход, а вместе с ним и управление. В высоких широтах, на огромном удалении от доков, авария может привести к гибели судна. Стоит ли рисковать людьми, отстаивая пароход, второй год почти не дающий дохода? Все равно его придется скоро сдать на слом. Шеф ничего не сказал о страховой премии. Нужно ли было напоминать мне, старому капитану, о столь простой истине? Зато он очень кстати вспомнил о моей пенсии. Заглянул в контракт и прочитал пункт о том, что компания дает мне пенсию за полных двадцать пять лет беспорочной службы. Следовательно (дал мне понять шеф), если меня уволят за три месяца до срока, то я потеряю право на пенсию.
«Компания не имеет сейчас свободных судов, — закончил шеф. — Но вас это не должно волновать. Для старого служащего, соблюдающего наши интересы в любых условиях и обстоятельствах, мы всегда найдем возможность дать дослужить последние месяцы».
Я прекрасно понимал, что капитан моего возраста, да еще и уволенный столь поспешно после двадцати пяти лет службы никому не нужен. Оставалось на выбор: либо не мешать предусмотренным шефом «случайностям», либо лишиться возможности довести Гарри и Гертруду до самостоятельности, оставить их недоучками.
Авария произошла, как меня и предупреждал шеф, в отдаленном от портов районе, где не было надежды на должную помощь. Па сотню миль вокруг дрейфовало лишь несколько рыбачьих судов. Всю ночь я колебался. На рассвете свежий ветер перешел в шторм. Он лишил нас мачты, резко ограничил радиосвязь. Смещение груза в трюме и обледенение поставили нас в критическое положение. Теперь уже выход оставался один: оставить пароход. Я дал в эфир SOS. На помощь пришли русские. Я сделал все возможное, чтобы оставить «Гертруду»: воздействовал в нужном направлении на веривший мне экипаж, штурманов и механиков отправил на аварийные посты и приказал им следить за угрозой пароходу (так мне было удобнее вести переговоры с рыбаками), матросу, знающему русский язык, приказал подменить раненого товарища. И все рухнуло. Русские с их немыслимым напором сумели переломить настроение экипажа. Даже штурманы оставили свои посты и собрались в рубке. Впервые в жизни я увидел на лицах подчиненных недоверие и даже услышал от них советы. Что оставалось мне делать? Я объявил аврал. Из окон рубки видно: матросы работают как бешеные. Положение парохода и сейчас еще более чем серьезно. Но я вижу: они вытянут «Гертруду» с того света. Я представил себе, как меня встретят в порту. Каждый поймет, что пароход хотели потопить ради получения страховой премии (это наиболее выгодный способ ликвидировать устаревшее судно). Представитель страхового общества, естественно, обратится в морской суд. Ответчиком буду я, капитан. «Был ли пароход в безнадежном состоянии?» — спросит истец. Суд ответит: «Нет, не был», — «Имел ли право капитан просить траулер снять экипаж, бросить судно и груз?» — спросит истец. «Нет, не имел», — ответит суд. Компания, конечно, отвергнет версию страхового общества о попытке потопить пароход и выдвинет свою. Какую? Непригодность старого капитана, растерявшегося в сложных штормовых условиях Заполярья. Они докажут свое, представив копии радиограмм, требующих от меня сохранить пароход, груз, и выйдут чистыми из грязи.
Кто же застрянет в этой грязи? Капитан. Я застряну.
Но есть во всем этом нечто даже более страшное, чем морской суд, лишение работы и необеспеченная старость, — голос собственной совести. Как я посмотрю в глаза детям, в твои глаза, Эдит? Где мои понятия о долге моряка, чести? А раз так, то ни мне, ни другим не нужна жизнь старого, обесчещенного капитана — капитана-преступника. Поздно заговорила совесть!
Простите меня. Ричард О’Доновен».