— Что в лоб, что по лбу… — Комиссар подумал и вдруг согласился. — Шут с тобой, приходи сюда в шесть утра. У телефона подежуришь, в крайности.
3
— Сходи, проверь, здесь ли… — тихо сказала Натка.
Палага, девчонка веселая и бойкая, накинула платок, вынеслась за дверь. Натка бесцельно покружила по комнате, застыла на миг, снова заходила из угла в угол. Старшая сестра, попыхивая папиросой, иронически наблюдала за ней.
— Успокойтесь, милочка. В конце концов, это даже неприлично. Терять голову из-за мужчины, по-моему…
— Но ведь ему хорошо со мной. Вот и в бреду звал…
— Они и здоровые-то как в бреду!
Натка, прильнув к окну, вгляделась в затемненный сумерками двор: нет, не видно Палаги, наверно, заболталась с парнями! — и не оборачиваясь, резко, чуть не плача:
— Дайте папироску!
— Ого, вы делаете успехи, — сказала старшая сестра, щелкая портсигаром. — Женщиной становитесь, милочка. Все правильно, все так.
Наконец вбежала Палага, красная от мороза, веселая пуще прежнего.
— Ой, что было! — затараторила она с порога. — Все кричат, спорят, аж главного врача вызвали…
— Отчего шум-то?
— Вроде… плохо там… — она указала на юго-восток. — И один, и другой, и третий наскакивают на главного: посылай его в дивизию, иначе он бог знает что сотворит… И громче всех твой.
— А главврач?
— Выслушал и говорит: «Все? До свиданья, мне надо на операцию». А потом твой подошел к тумбочке и достал бритву…
— Ну?
— Чего ну-то? Намылился и давай бриться. Больше ничегошеньки не было… — Палага не дыша, с любопытством воззрилась на подругу: брови стрелами, на щеках румянец, глаза слепят блеском. «Вот она какая, любовь! — разинула рот Палага. — Что же дальше-то будет? Интере-е-е-есно!»
Натка сунула ноги в стоящие у двери валенки, потянулась за шубейкой. Старшая сестра, держа папиросу на отлете, покачала головой.
— Поймите меня правильно, девочка. Времена очень опасные, и жена комиссара, при известном обороте событий… Короче, я бы крепко подумала!
— Вы осторожный человек, Софья Григорьевна, — отрывисто бросила Натка, не попадая в рукав.
— Что ж, век живи, век учись…
Натка, словно ветром гонимая, шагнула за порог, в сумерки, и мороз мгновенно обжег лицо. Тревожно-радостным, невыносимо ярким было все вокруг — и небо в редкой россыпи звезд между тучами, и дома, опоясанные цепочками бледных огней, и гул ветра в оголенных березах… Сбоку завиднелся флигелек, и ноги сами собой свернули с утоптанной тропинки… Тихо мерцал огарок свечи в разрисованном стужей окне. Натка приподнялась на носки, попыталась дыханьем разогнать ледовую корку. Ничего не получилось. Она постояла еще немного и вдруг решительно взялась за скобу.
Поздоровалась — не то сухо, не то робко.
— Ты, Наташа, а я думал… — Игнат не досказал, махнул рукой, досадуя неизвестно на кого и за что. Ее глаза торопливо обежали комнату, наткнулись на обшарпанный чемодан, изготовленный в дорогу. Поверх лежали знакомая, в подпалинах, шинель и свернутый в кольцо ременный пояс. Девушка испуганно взмахнула ресницами на Игната. Ей хотелось спросить, был ли он в штабе, что слышно о боях юго-восточнее города, к чему привел спор с главврачом, но сказала совсем иное:
— Брился, что ли?
— Да, чтоб утром горячку не пороть. Кое-какие дела у начгарнизона.
— А рука?
— Наган удержу запросто… — он уловил ее тревогу, добавил торопливо: — Да нет, нет, до стрельбы не дойдет. Потрясем кое-кого из офицерства, и обратно.
— А… меня к дивизионному госпиталю приписали. Накрепко.
— Да ну? — спросил Игнат вроде бы озадаченно, но ей почудилось в его голосе едва ли не облегчение. Она опустила голову, стиснула зубы. Он подошел, взял ее за тонкое запястье. — Что ж, девчонка. Спасибо за все, что ты для меня сделала. Огромное спасибо. Оставайся при госпитале, а я денька через два-три…
Натка припала к его плечу, горько заплакала. Он растерянно гладил ее волосы, умоляюще бормотал:
— Наташенька, милая, успокойся. Ничего страшного… Ну, что ты? Что ты?
Они шли рука об руку вдоль Камы. Темнело. Скрипели полозья редких подвод, у вокзала тонко высвистывала маневровая «овечка». Длинный пассажирский поезд крупным скоком набежал вдалеке с того берега, потряс холодную тишину.
Игнат молчал, крепко стиснув ее локоток, и невесть куда отлетели дневные тревоги, стерся в памяти разговор камцев с маленьким стрелком, словно бы подзабылись вести, услышанные в штабе армии. Молчала и Натка, прижимаясь к нему. Он распахнул шинель, укутал ее плечи, долго смотрел на нее сбоку: смешно и трогательно вились на ветру пушистые завитки волос, мягко сияли глаза.
Опустился вечер, смазал дома, громады церквей, высокий обрыв с изогнутыми сосенками, торосы посреди безмолвной, одетой в белое реки, далекий правый берег. Мороз крепчал. Над головой четко рисовалась тонкая льдинка месяца, искрили звезды, высыпая все гуще, и только на востоке тяжелой, мрачной грядой залегли облака. Игнат на мгновенье прислушался. Нынче там было удивительно тихо. Смолкли орудийные раскаты, погасли отблески пожаров. Судя по всему, белые выдохлись: перли очертя голову, бросали в пекло батальон за батальоном, полк за полком, вот и доигрались. Давно пора!
4
Ясная, морозная ночь. Сосны, припорошенные инеем, на многие версты, все бело от снега, и по нему, извиваясь, течет белая колонна, течет настороженно и немо. Кто они, эти люди в колонне? Откуда? Куда идут далеко в стороне от железной дороги, от сел и деревень? Что-то зловещее есть в их движении, в беззвучной ярости, с какой они кидаются вниз по склонам, лезут на гребни вставших на их пути увалов.
Остановка в овраге. Фигуры в белом столпились у костров, курят. Человек в бурке и папахе призывно вскидывает руку, и тотчас к нему сходятся такие же прямоплечие. Перед ними появляется карта: она похрустывает на студеном ветру, ее придерживают за углы, вслушиваются в негромкую речь старшего. Он проводит линию к извивам реки, к большому кружку — губернскому городу. «Бить с юга!» — угадывается по движенью губ. Слышен тихий говор:
— Казармы? Да, прежде всего их… А как быть с городским вокзалом, с мостом через реку? Могут уйти, если не принять мер… Позаботьтесь об орудийном обстреле из Мотовилихи.
Те, что сгрудились над картой, в нетерпении поглядывают на запад, куда скрылись лыжники. На взмыленной лошади подъезжает ординарец, подает пакет. Старший, читая донесенье, попутно задает вопросы.
— Далеко ли головной отряд?
— В четырех верстах от города.
— Противник?
— Пока нигде не обнаружен.
Звучит команда. Белые фигуры отхлынули от кострищ, и колонна длинной змеей растягивается по заметенной проселочной дороге.
Вокруг висит предрассветная тишина. Изредка громыхнет на ухабе легкое орудие, провизжит полоз, и снова тихо. Люди в белом идут быстро, ноги в добротных валенках с ожесточением перемешивают снег.
Сосновый бор поредел, отодвинулся, и колонна вышла на открытую равнину. Правее, верстах в шести, вздымаются вверх клубы дыма, там и сям перемигиваются огоньки. Мотовилихинский завод. Налево тоже видна россыпь огней, но погуще, подлиннее в несколько раз. — это сам город.
Разведка приводит крестьянина, едущего из города. В битком набитых санях штуки полотна, выменянные на хлеб, две пары яловых сапог, ненадеванная шинель, какие-то гайки, болты, гвозди, бачок с керосином. Задержанный краснощек, плотен, в справном овчинном тулупе, стоит, мнет малахай, несет околесицу. По его словам, сегодня утром какой-то полк вышел из казарм и расположился в деревне Голый Мыс.
— Где это? — размыкает губы человек в бурке.
— А эвон там, — мужик показывает левее города. — Тольки… дорога-то другая. А промеж, ясное дело, саженный снег.
Старший молчит, не глядя на тех, кто ждет его приказа, слова, просто знака. «Но ведь это почти у нас в тылу!»
— Что в городе?