До губернского города плыли четверо суток, наглухо закупоренные в трюме. Наверх выпускали редко, и не скопом, а человек по десять, охрана зорко следила, как бы кто не сиганул с борта в реку.
— Черт, ну и погреб! — ворчал Мишка Зарековский, брезгливо оглядывая темные, в скользкой испарине стены, малюсенькие, зарешеченные окна под потолком.
Обтрепанные, полупьяные новобранцы валялись на кучах прелого сена, дулись в «очко» на копейки, бродили с тупым видом: в глазах затаилось настороженное недоверие друг к другу. Часто возникали потасовки.
— Везут как арестантов, — ронял кто-нибудь вялым голосом.
— А чем ты краше полосатого? Ни волос, ни справы!
— Ну-ка повтори! — и тут же бац по скулам.
Пока не погас огарок свечи, кем-то прихваченный из дому, было еще терпимо. Но вот наступила темень, пронизанная едкой гарью, и новобранцы осатанели. Вскочили даже те, кто сутками спал без просыпу. Один выругался, второй пригрозил, третий бешено затопал сапожищами, четвертый заторкал в стену кулаками. Брань, рев, стук прокатились по всей барже, от носа до кормы.
Немного погодя открылся тяжелый, окованный железом люк, на отвесной лестнице встал унтер с фонарем в руке.
— Что за шум? Аль с цепи сорвались?
— Свету! — орали в триста глоток.
— Чего, чего? — переспросил унтер, выдвигая левое ухо.
— Свету, глухой пестерь!
— А его нету!
2
Неделю новобранцев держали на окраине города, в бараках, за колючей проволокой. Кормили впроголодь, жиденькой баландой, два раза в день. Лишь у Зарековского в мешке сохранились кое-какие припасы из дому. Иногда и Егорке перепадало то яйцо, то черствый калач, правда, не часто…
Наконец в бараки пожаловали господа в золотых погонах, среди них даже один полковник, начали торопливый, с пятого на десятое, опрос. Тут же суетились доктора, выстукивали, выслушивали, ставили на весы. «В пехоту!» — слышалось чуть ли не подряд. Мишка не оплошал и теперь, причем подумал не только о себе. От кого-то узнал о наборе в унтерскую школу, куда брали не иначе как с двумя классами церковноприходской, вцепился в Егорку и Серегу, силой повел во флигелек на отшибе.
— Скорее, черти! — шептал, горячечно поблескивая глазами. — Не пожалеете!
— Да ты, одурел, что ли? — испуганно сказал Егор. — Какие у меня два класса? И года не учился.
— Ого! Первую зиму начал при удавленнике-учителе, так? Потом вторую — почти до рождества. Вот и два года. У меня даже три, если считать Братское высшеначальное… откуда выперли!
— А что за школа? — поинтересовался лучихинец.
— По указу Временного сибирского правительства сколочена, во как! Девять месяцев, и ты унтер, а там прямая дорога в офицерство. Чуете, куда прыгаете?
Уговорил-таки, черт ласковый! Да Егорка с Серегой и сами понимали: загонят в пехоту — не возрадуешься. Или пошлют по Ангаре ловить беглых, вроде Степана с Васькой, или, что еще хуже, турнут за Байкал, где продолжаются бои.
Школа разместилась в доме бывшей мужской гимназии, около Тихвинской площади. Тут же, невдалеке, юнкерское училище, кадетский корпус… Первое дни пролетели в празднично-веселой кутерьме: новобранцы до красноты отмылись в бане, отпарили грязь, получили на руки ворох новенькой обмундировки с гривастыми львами на пуговицах. Чего-чего не было в том ворохе! Английское белье, летнее и теплое, свитера. Френчи с накладными карманами, полубриджи, где каждая шерстинка искрилась. Штиблеты с кожаными, до колен, гетрами, в толстенной подошве семьсот гвоздей: какая гололедица ни будь — не упадешь, а пошаркай по булыжной мостовой — искры как из-под копыт. Шинель заморского сукна, и к ней фуражка, а на зиму каптенармусом обещаны сапоги, треух нерпичий, байкальский… Лафа, да и только!
А еда, еда-то! Утром — белый хлеб с сыром, сладкий чай, а то и кофе, в обед — борщ по край глубокой тарелки, непременно что-нибудь мясное, потом кисель: вечером — каша с маслом, снова чай… Вот не думали, не гадали!
У Мишки мгновенно завелись какие-то дела на воле. Изыскав предлог, отлучался, прибегал запаленный, с оглядкой доставал что-то из-за пазухи, прятал в тумбочку, под замок…
На третий день, утром, прихватил с собой Брагина.
Тот шел, задрав голову. Конечно, до Москвы губернии далеко, но после неказистого Братска, тем более Красного Яра и Вихоревки, город прямо-таки околдовывал. Как по линейке пролегли улицы, над ними — купола церквей, один выше и затейливее другого. Ключом кипела публика у нарядного, в броских афишах «Иллюзиона», мимо с криком проскакивали легковые извозчики, в обгон мчали сверкающие лаком «форды».
Слева зеленой стеной надвинулся Интендантский сад. Солдаты ненадолго остановились, попить сельтерской.
— В деревне… — Мишка поперхнулся горьковатой, с шипом, водой. — В деревне спроси: что такое зельтерская? — еще обругают. Хвать ковш речной, и на полати… Не-е-ет, в городе иная жизнь, Гоха. Люди, кто поумнее, белую сдобу едят, в золотые горшки оправляются, о керосине, о пешей ходьбе думать забыли… Кончится служба, ей-ей, расплююсь с Красным Яром. Продам лавку, дом, весь бутор…
— А куда ж отца с матерью?
— К тому времени, поди, сыграют в ящик. Я им зла не желаю… Идем дальше!
Новобранцы миновали сад, потом какую-то площадь, вскарабкались по крутой лестнице куда-то наверх, и Егорка ахнул: город, опоясанный светло-стальными лентами Ангары и Ушаковки, лежал как на ладони, можно было пересчитать пальцем все крупные дома и соборы.
— Там что за громадина белая?
— Бывшее генерал-губернаторство.
— Не врешь? — загорелся Егор. — Ведь батька мой строил его когда-то… Подойдем поближе, а?
— Некогда! — отрезал Зарековский, поворачивая вправо. — Время — деньги!
Егорка нехотя поплелся за ним, оглядываясь на понтонный мост через реку, на предместье Глазково, подчерненное дымами паровозов. Черт, и не рассмотрел как надо! Ему хотелось не спеша пройтись над обрывом, постоять в лиственницах, сменивших зеленый убор лета на золотисто-желтый, но неугомон Мишка знай торопил и торопил.
Снова окунулись в улицы, в разноголосый шум, едкий угар и чад. Брагин принялся читать по складам вывески.
— «Га-лан-те-ре-я». Ага, ясно. «Ре-монт о-бу-ви»… Мих, а что такое дантист?
Для всезнайки Зарековского любой вопрос был нипочем.
— Видишь, дурья башка, зуб нарисован? Стало быть, зубной доктор.
— Ха, половчее дела не нашел, что ли?
— Город, понимай! Много сладкого трескают…
Но всезнайку Зарековского занимало сейчас иное:
— Ну их к бесу. Идем скорей!
Он заскочил в пивной погребок, кого-то поискал, сорвался дальше.
— На толкучке никогда не бывал? Вот она, милая!
У Егора снова разбежались глаза. Обширное, на полверсты, пространство заполнили разноплеменные толпы, мелькали светло-багровые, бронзовые, желтые и даже черные лица. Несколько особняком стояли рослые парни в широченной синей справе, предлагали консервы и сигареты.
— Мериканцы… богатые, страсть! — завистливо шепнул Зарековский. — А обок, в серо-зеленом, чехи. — Чехов можно было угадать сразу, выдавал говор, малость вроде бы и понятный, но весь как-то сдвинутый набекрень.
Мишка быстро шел вдоль торговых рядов, щелкая языком, приценивался к сукнам, коврам, шубам-борчаткам.
— Сюда б золото, можно такое завернуть! — говорил он с придыханием. — А с бумажками лучше не соваться. Падают в цене что ни день. Понимаешь, японская иена обходится чуть ли не в десять рублев. Одна-единствениая! — Он решительно помотал головой. — Нет, завтра же напишу бате!
— Об чем?
— Об чем надо, телок!
Возле крайней палатки он задержался. Его позвала белолицая, сдобная особа лет под тридцать, стоящая среди вороха цветастых тканей.
— У-у-у, сестренка… Наше вам, Анна Петровна! — приветствовал ее Мишка. Он долго шептался с нею, она кивала, а сама нет-нет да и поглядывала на статного, темнобрового Егора.
— Приходи в гости, буду рада, — пропела напоследок. — И непременно с другом своим. Брагинский, что ли? Узнаю, узнаю, вылитый Терентий Иванович в молодости! — и снова стрельнула подведенными глазками.