— И дальше?
— Что дальше?
— Я спрашиваю, что будет дальше? Каков оперативный план на дальнейшее?
— Но… как ты не понимаешь! Я немедленно дам туда телеграмму, вылечу на самолете, у меня еще в запасе одиннадцать дней отпуска…
— Понятно, — усмехнулся Симонюк. — Значит, штурм. Кавалерийская атака.
— Перестань иронизировать, Афанасий Порфирьевич! Неужели ты не понимаешь, что такое для меня Оля? Что она значила для меня тогда и что значит теперь? Ведь я не живу. Все, что со мной происходит, — это не настоящая жизнь. Если я найду ее…
— И что тогда? — настороженно прервал его Симонюк.
— Тогда?.. — Завьялов чувствовал, что не в состоянии сказать об этом Симонюку.
— Молчишь? — удовлетворенно проговорил Симонюк. — Тогда слушай, что я тебе скажу. Допустим, что она жива и ты узнаешь ее адрес. Поедешь туда? Так. Как говорится: где эта улица, где этот дом? Допустим, нашел. Вот эта улица, вот этот дом. А вот, значит, и эта самая гражданка, что я влюблен. Только гражданке-то уже за тридцать, — детишки, ребятишки в школе, вот-вот заявятся, а муж, скажем, в бане, тоже скоро вернется…
— Перестань, Афанасий Порфирьевич…
— Нет уж, теперь тебе положено слушать, сам напросился, — строго, по-командирски произнес Симонюк. — Входишь, значит, в чужой дом. Так и так, явился, мол, в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы. Ситуация понятна?
— Этого не может быть…
— Еще как может! Что же, она все эти годы в девках сидит, тебя ожидает? Вот, значит, вариант номер один мы с тобой разобрали. Теперь вариант номер два: ты ошибся. По правде скажу, этот вариант для тебя выгоднее. Легче. Потому что, сам подумай, если она жива и двенадцать лет ни письма от нее, ни звука, то что это может означать? Понял? А если понял, то на кой, извини меня, хрен ты к ней явишься? Укорять будешь или слезы лить? А если укорять, то по какому такому праву? Война все списала. Ты, может быть, на этом деле сердце потерял, а она и за серьезное-то не считала…
— Еще раз прошу, Афанасий Порфирьевич, перестань!
— Погоди. Я вижу, оба эти варианта тебя не устраивают. Надеешься на третий? Что же, разберем и третий. Тебе хочется, чтобы она и в живых оказалась, и все эти годы тебя ждала. Невероятно, но факт. Как в анекдоте. Знаешь такой анекдот? У одного жена на курорт уехала, вот он с приятелем сидит и спорит, изменяет ему жена там, на курорте, или нет. Приятель доказывает: наверняка, мол, изменяет, только не знаю с кем: со знакомым или с первым встречным. Потом монету вынимает и говорит: «Хватит спорить, давай метну; орел — со знакомым, решка — со встречным-поперечным…» — «Погоди, — кричит муж, — ну, а если совсем не изменяет, верность блюдет?» — «Ну, — говорит приятель, — тогда монета должна в воздухе остановиться..».
— Симонюк рассмеялся преувеличенно громко, но тут же сам себя оборвал, сказав: — Ну, шутки в сторону. Есть и третий вариант. Слушай. Замели ее. Или во время войны, или после. Может, и впрямь спаслась, с парашютом выбросилась или не знаю уж как. Допустим, на оккупированную попала вроде тебя. Что она там делала, нам с тобой неведомо. Может, с немцами снюхалась. Может, еще что. Вот ее после освобождения и замели. Ну, а потом выпустили. Опять-таки взвесь: нужно ли тебе ее искать в этом случае? Слава богу, она тебе не жена, не сестра.
— Хватит, Симонюк!
— Нет, давай слушай, сейчас окончу, очень ты меня своими иллюзиями раздражил. Я ведь, если хочешь знать, твою легенду хорошо понимаю. Может, даже лучше тебя. Ты былую жизнь свою воскресить хочешь. Взять да и воскресить. Прошлое свое в сегодняшний день подтянуть. Только вот что помни: что было, то было. Тебе не Олю эту самую надо, а тебе в армию обратно хочется, за кругляш сектора газа подержаться, вот в чем петрушка. А дороги тебе туда нет. И личное дело твое в самом дальнем архиве хранится. И надпись на нем есть соответствующая. Красным карандашом наискось.
— Тех, кто эти надписи делал, судили, — едва сдерживая себя, тихо, сквозь зубы произнес Завьялов.
— Ну и что же? — усмехнулся Симонюк. — Много ты в политике понимаешь! Вот что, Завьялов, ты у меня в полку служил, — в голосе Симонюка зазвучали проникновенные нотки, — ты, выходит вроде сына мне приходишься. Поэтому я тебе говорю то, что никому другому не скажу. Ты в этот теплый ветер не верь. Не мечтай паруса под него поставить. Понял? Да и чего тебе рыпаться? Служба есть, деньги идут, не стар, холост, живи!
Он замолчал, потом, опираясь руками о землю, чуть приподнялся, вытянул голову на своей короткой шее, посмотрел в конец аэродрома и сказал:
— Вот сукины дети, буфет до сих пор не везут! Есть хочется как из пушки! Ну, я им, бездельникам, дам жару!
«Вот оно что, — сказал себе Завьялов, — ему хочется есть. Есть ему захотелось, — повторил он со все нарастающей злобой… — Все время высматривал, не везут ли буфет. Ему положено есть в это время, и пусть все провалится к чертям собачьим! Отставной полковник Симонюк желает покушать. А ты почему молчишь? — мысленно спросил себя Завьялов. — Почему говоришь про себя, а не вслух? Почему молчал, когда этот человек издевался над тобой? Да, да, он над тобой издевался! И не только над тобой. Он ни во что не верит. Ни в тебя, ни в твои надежды. Он ни в чьи надежды не верит. Он считает себя вправе так со мной говорить. Считает меня своим. Два сапога, мол, пара. Уверен, что мне уже никогда не подняться, не встать на ноги. Смеется над моей блажью… А это не блажь, полковник! Это совсем не блажь, слышишь! Я не буду тебе объяснять. Ты не поймешь. Ты побоишься понять… Так почему же я молчу?!»
И тогда он с горечью понял, что молчит потому, что этот ставший ненавистным ему человек слишком бесцеремонно заглянул в его душу и увидел то, что Завьялов не позволял увидеть никому, даже самому себе.
— Едут! — вскричал Симонюк, вскакивая на свои короткие ноги с быстротой, необъяснимой при его комплекции. — Ну, договорим в следующий раз…
— Следующего раза не будет, — громко сказал Завьялов.
— Чего, чего?.. — недоуменно переспросил Симонюк, уже собравшийся бежать навстречу грузовой машине, в кузове которой стояла девушка в белой куртке.
— Спеши, Симонюк, — уже не сдерживая своей злобы, сказал Завьялов, — спеши. Жри свои бутерброды!
Он отвернулся и зашагал в противоположную сторону.
И как только он понял, что решение принято, что он больше никогда не придет к Симо-нюку, злоба его утихла. Была уже не злоба, не возмущение, а только грусть. Ведь этот человек был тоже частью его прошлого, рука его тоже прикасалась к тому письму! Но скоро и это чувство прошло. И в том, о чем он думал сейчас, уже не было места для Симонюка.
Завьялов широкими шагами пересекал поле аэродрома. Готовящиеся к полетам курсанты увидели его и побежали навстречу.
Расстояние между ними сокращалось, и Завьялов уже собирался шутливо вытянуть вперед руки и сказать: «Я в отпуске, в отпуске, ребята, никаких вопросов…» Но вместо этого он, в течение года преподававший этим молодым людям теорию полетов, не мог удержаться, чтобы не спросить, какое упражнение выполняют они сегодня, и услышал, что сегодня отрабатывают слепой полет по приборам.
Завьялов хотел ответить: «Так, так, ну, желаю успеха!» — но неожиданно для себя повернулся к ближайшему курсанту и спросил, точно ли он запомнил порядок выполнения разворотов и виражей в закрытой кабине и на что должен обратить особое внимание, сев в кабину и закрывшись колпаком… Выслушав четкий, немного взволнованный ответ, он решил задать еще один вопрос, а потом попрощаться и уйти.
Завьялов спросил, как правильно в слепом полете распределять внимание при контроле за показаниями приборов, потому что по личному опыту знал, насколько это важно для молодого летчика. Ведь многочисленные приборы — единственное, что видит перед собой летчик, сидя под фонарем, изнутри закрытым непроницаемым брезентовым колпаком.
Потом он задал еще один вопрос и еще один… и уже не мог заставить себя уйти, прежде чем не увидит, как эти ребята сядут в машины и совершат свой первый в жизни слепой полет.