— Я думал, военным художникам не чинят препон в выборе сюжетов.
— В определенном смысле это так, — ответил Барнби. — Но уж не знаю, предпочитаю почему-то маскировочное дело, пока идет война. Иногда меня берут в боевые вылеты.
Меня кольнула зависть. Я хоть и моложе Барнби на несколько лет, а ничем таким похвастать не могу. Странновато видеть его в форме: все тот же Барнби плотный, коренастый, точно по-прежнему на нем синий рабочий комбинезон художника.
— А ты где, Ник? — спросил он.
Я сказал ему, где я и что я.
— Не слишком увлекательно звучит.
— Не слишком.
— У меня новая подружка — замечательная, — сказал Барнби. (Как мало меняет война характер человека в этом отношении, подумалось мне.) — Ты надолго в Лондон? — продолжал он. — Хотелось бы рассказать о ней. У нее есть удивительная черта. Тебя это позабавит. Пообедаем сегодня вместе?
— Мне надо еще днем прибыть в Олдершотский лагерь. Я послан туда на курсы. А ты в Лондоне квартируешь?
— Нет, переночую только. Надо увидеться с одним человеком в министерстве авиации — насчет маскировочного оборудования. Как поживает Изабелла?
— Ожидает в скором времени ребенка.
— Передай ей сердечный привет. А как Толланды — ее братья?
— Джордж во Франции, с гвардейским батальоном. Он ведь числился в кадровом запасе; теперь капитан. Роберт всегда был фигура таинственная; он младшим капралом в полевой службе безопасности и, должно быть, скоро получит звание. Хьюго же не хочет производства в офицеры. Предпочитает служить канониром на южном побережье — теперь, кажется, уже бомбардиром. Говорит, что в офицерском клубе пришлось бы сталкиваться с отвратными типами.
— А что мужья Изабеллиных сестер?
— Родди Каттс, как член парламента, без труда получил назначение — по-моему, в свой же территориальный полк. Не знаю его звания; уже полковник, вероятно. Сьюзан от него не ушла. Чипс Лавелл в морской пехоте.
— Неожиданный для Чипса выбор рода войск. А Присилла живет с ним?
— Насколько мне известно.
Поговорив еще кое о чем, мы расстались. Встреча с Барнби усилила во мне чувство, будто я вырвался из тюрьмы, и в то же время породила новое ощущение — что я единственно для тюремной жизни гожусь. Слова и голос Барнби, как и всё вокруг, казались безнадежно нереальными. Конечно, громаднейшим облегчением было уйти хоть ненадолго от Гуоткина, Кедуорда, Кадуолладера, Гуилта и прочих; не заботиться о том, что скомандовать взводу — окапываться? атаковать высоту? — дать ли нашивку Дэвису Г., снять ли нашивку у Дэвиса Л. Но по сравнению с однополчанами Барнби и Пеннистон были образами призрачными, тенями, мелькнувшими на экране старинного волшебного фонаря. Мелькнул и растаял сам Лондон, ибо время уже было отправляться в Олдершот. В поезде я размышлял о высказываниях Пеннистона, о боевых полетах Барнби. Как бы я чувствовал себя в таких полетах? Возможно, как Дей и Шони на воздушном шаре. В моей армейской жизни опасность появится, наверное, в свой час, но пока что она прячется на заднем плане, а передний сплошь забит обязанностями, о которых трактовал Виньи. Позавидуешь Пеннистону — он способен без видимых усилий переключаться с войны на Декарта и обратно. А мне какой продолжительности отпуск ни предоставь, все равно не смогу написать ни строки, хотя сочинил до войны три или четыре романа. Во мне война подавила всякий писательский импульс. В этом один из многих неприятных аспектов войны. Мне от нее не уйти не только физически, но и духовно. А почему я завидую боевым полетам Барнби? Это вопрос интересный. Мне ведь никак не хочется попасть в число убитых, и вовсе не бушуют во мне доблести, необходимые для отличия в боях. Да и у Барнби не заметно этих доблестей. Вот потому, возможно, и завидую ему. Но нелепо же рассматривать войну как арену для соперничанья с Барнби. Захотел соперничать — в мирное время состязался бы. Многие и состязались, но это соперничество не в моем вкусе. Если спокойно вдуматься, на войне, которую хочешь выиграть, не важно, насколько ты эффектен и удал в чужих и собственных глазах, а важно получше содействовать работе военной машины. Стремленье — без нужных для этого талантов — победно повести в атаку эскадрон так же неразумно, как мечта финансовой бездари о грандиозном выигрыше на бирже, как попытка расщепить атом без научной подготовки. И тем не менее роль воли здесь очень весома, по выражению Пеннистона. Мне вспомнились слова доктора Трелони, профессионального мага; когда мы с Дьюпортом укладывали его вечером в постель после приступа астмы, он изрек; «Понять, посметь, нацелить молча волю — и это всё, что нужно». Вооружась таким дающим силу девизом, можно и неталанту повести за собой эскадрон и даже — кто знает? — сорвать куш на бирже и расщепить атом. Что ни говори, а скучен стал бы мир без мечты о славе. Морланд любил повторять слова Ницше о том, что без иллюзий невозможно действие… На этом я и кончил размышлять, сойдя в Олдершоте. Большинство пассажиров оказались офицерами, едущими на те же курсы, что и я. Мы явились в канцелярию, и нас, оформив, повели к нашему жилью — краснокирпичным небольшим домам, выстроившимся по четырем сторонам плаца. Внутренность жилья была малопривлекательна.
— Раньше здесь помещались семейные офицеры, — сказал хмурый нестроевик-капрал, наш провожатый. — Еще в четырнадцатом году домишки были назначены на снос, и туда б им и дорога.
Это верно. Именно в 1914 году, ребенком, я в последний раз видел этот уныло-кирпичный военный городок; полк моего отца расквартирован был в бараках под Олдершотом, и мы жили в таком вот захолустном домике с верандой и даже с привидениями. Помню, как батальон, начистясь, набелив ремни, в касках с шишаками, входил в Олдершот на какой-то парад — с барабанным боем, с зачехленным знаменем, маршируя по пыльным летним дорогам. Потом отец жаловался, что натер ботфортом пятку; так, с едва зажившей ссадиной, и ушел на войну. Из-за начавшейся войны и не снесли тогда, не заменили эти обветшалые дома. А когда война кончилась, не до них было. Мне и еще пяти курсантам отвели теперь нижний этаж — гостиную и заднюю комнатку. Двое прибыли из Североланкаширского полка, двое из Манчестерского; каждому из них уже под тридцать. Распаковавшись, они пошли искать столовую, Пятый младший офицер — из Мидландского полка — был гораздо моложе. Невысокий, квадратно-коренастый, кожа смуглая, серые глаза и кудрявые, очень светлые волосы.
— Тупая публика эти наши ланкаширцы, — сообщил он мне с улыбкой.
— Почему так думаете?
— Да им взбрело, что я из Бертона-на-Тренте. Говор мой провинциальным показался.
Он сказал это так, словно его приняли за китайца или эфиопа. В нем есть что-то от Кедуорда, а также что-то неуловимо общее с Чипсом Лавеллом. Но нет у него кедуордовских усиков-полосок, и натура чувствуется более сильная и привлекательная.
— Теснота здесь, как в курятнике, — сказал он. — Не возражаете, я займу вот эту площадь, а вам оставлю отсюда и до стены?
— Превосходно.
— Меня зовут Стивенс. Одо Стивенс.
Назвался и я. Выговор у него среднеанглийский; бывало, критик Куиггин во дни молодости щеголял сходной произносительной манерой, когда (из литературных или житейских соображений) желал подчеркнуть, что он провинциал и прост и прям душой. Я, признаться, не усмотрел ничего нелепого в том, что «наши ланкаширцы» посчитали Стивенса уроженцем провинциального Бертона. Однако я с улыбкой согласился, что ошибка эта смехотворна. Мне польстило, что он счел меня достойным доверия; я обрадовался, что соседом моим будет человек, по-видимому, приятный. В своей роте — плоха ли, хороша ли эта рота — чувствуешь себя сравнительно уверенно; а попадешь в чужую часть, где неизбежны впереди трения и столкновения, и уверенность тут же уступает место тоскливому армейскому унынию, когда то и дело чувствуешь, что, хоть подохни ты, никто ухом не поведет.
— А в действительности вы откуда?
— Из Брема, конечно.
— Из Бирмингема?
— Откуда же еще? — сказал он таким тоном, словно усомниться в этом означало чуть не оскорбление. — Уже по одному словцу «Брем» ясно. Но, слава богу, я в родном городе не засиживаюсь подолгу.