— Говорю тебе, Эдна!..
Она изо всех сил ударила его по лицу, и мгновение они стояли молча, впившись друг в друга глазами. Потом Эмет заговорил:
— Странно ты ведешь себя для замужней женщины, — сказал он. — Лопни мои глаза, если не так.
— Что, что ты сказал? — переспросила она.
— Для замужней женщины, — повторил Эмет. — Вот что я сказал. Ты ведь не девушка, и давно уж не девушка.
— Ты только на то и годишься, — сказала она, — чтобы вынюхивать и шпионить, играть на скачках и разносить грязные сплетни. Только на это ты и годишься.
— А что, разве не правда?
— Кто это тебе сказал? Кто сказал?
— Да все говорят, — заявил Эмет. — Все. На что ты, черт возьми, надеялась. Все. Все это знают. Все, кроме Тома.
— Врешь, — сказала она. — Знаешь сам, что врешь. Никто об этом не знает. Никто. Разве что ты рассказал. Я не из этих мест. Я жила за сто миль отсюда. Если ты не рассказал, так никто не знает. Никто не знает, кто я такая, откуда приехала, что делала раньше.
— Вот тут-то ты как раз и ошибаешься, — злорадно сказал Эмет. — Я знаю. Уж я постарался разузнать о тебе всё. И если ты не возьмешься за ум, так я позабочусь, чтоб еще кое-кто узнал об этом.
— Я тебя убью, — сказала она.
Она вся дрожала от гнева. На глазах у нее выступили слезы.
— Если ты ему скажешь, — повторила она, — я тебя убью.
Эмет молчал, боясь взглянуть в ее налитые слезами глаза.
— Я не шучу, — сказала она. — Если ты ему скажешь, я тебя убью. Убью. Лучше уж я сама ему всё скажу.
* * *
В конце августа во дворе рано сгущались вечерние тени. Солнце озаряло сжатое пшеничное поле, стерню ячменя и овсов, темную ботву картофеля и свеклы. У пруда зрели сливы. В прежние годы их никто не собирал; изъеденные осами, оставлявшими на темно-красной кожице золотые трещинки, они падали в воду, в траву, в высокий коричневый, как кофе, щавель, который никогда не срезали. Огромная тень орехового дерева словно вся светилась от свежих желтых снопов; в густую листву вплетались соломинки, сбитые ветвями с проезжавших мимо телег.
В этом году всё будет иначе. Девушка соберет сливы и очистит орехи. У коровника росла бузина, согнувшаяся под тяжестью пурпурных гроздьев. Скоро она начнет делать из них вино. Теперь, когда хлеб убран, она сможет подобрать на жнивье колосья для кур и снять черную смородину с кустов за свекольным полем, такую теплую от солнца и совсем спелую. Когда станет холоднее, она принесет хворост и затопит камин в заново оклеенной гостиной, где раньше топили только раз в год; они будут сидеть у камина, и она будет читать ему вслух газету, пока не настанет время идти спать. Спать они будут в ее комнате: там кровать получше и есть керосиновая лампа, при свете которой Эдна станет расчесывать волосы. И весь вечер он будет ждать этого — движений ее тела под ночной рубашкой, когда при свете лампы она расчесывает волосы; эти движения, и ее светлые, гладкие, точь-в-точь как солома, волосы, это и еще многое, многое другое и составляют его счастье.
Ему казалось, что такой большой скирды, как в этом году, он даже и не припомнит. Когда они кончали вершить, он, стоя на скирде, взглянул вниз и сказал стоявшему на телеге Эмету, что ему очень хочется показать скирду Эдне.
— По-моему, у нас никогда не было такой большой скирды, — сказал он.
— Свежая, она всегда кажется больше. Еще не осела.
— Да, но нынче хлеб был выше. Посмотри. — И он вдруг вытащил торчащую из скирды соломинку и протянул Эмету: — Почти шесть футов, ей-богу.
Он слез со скирды, всё еще держа соломинку в руках. По дороге к дому он машинально вертел ее и мял.
— Эдна! — позвал он. — Где ты?
Кухня была пуста. С минуту он постоял, продолжая Звать ее:
— Пойди посмотри на скирду. Где ты?
Ответа не было. Он вошел в комнату. Там было пусто. Подошел к лестнице и еще раз позвал Эдну. В доме было чисто, уютно, прохладно. Он пошел наверх, осторожно ступая на носки, так как помнил, что сапоги у него в грязи и соломе. Наверху он еще несколько раз позвал: «Эдна!» Но в комнатах никого не было, и, подождав немного, оп спустился вниз.
Он снова постоял в кухне, но уже не звал ее. Он пытался понять, где она может быть. Ему хотелось показать ей скирду — такую большую и такую хорошую, что, казалось, она воплощала в себе все перемены, всё благоденствие этого лета. Несколько соломинок, занесенных ветром, лежало на кухонном полу. Он наклонился и подобрал их.
Когда он выпрямился, его как будто что-то толкнуло. Только сейчас он заметил конверт на керосиновой плите. Очень медленно он взял его в руки и перевернул. На конверте стояло его имя. Наконец он вскрыл конверт и вынул письмо. Оно было написано бледным карандашом на тонкой бумаге. Том не двигался и даже не смотрел на письмо.
Только несколько минут спустя он сообразил, что не сможет прочесть его. Он еще долго стоял, уставившись на карандашные строчки. Его большое тело стало вдруг легким и пустым; кровь тяжело стучала в похолодевшем горле.
Потом, спустя много времени, он вспомнил об Эмете. С письмом в руках он подошел к дверям и позвал его. Тот слез с телеги и неторопливо зашагал через двор. Подойдя к Тому, он сплюнул.
— Эмет, я получил письмо. Мне его не разобрать.
— А где Эдна?
— В том-то и дело, — сказал Том. — Эдны нет.
— Нет?
— Ну да, — сказал Том. — В том-то и дело. Не знаю. Прочти-ка лучше письмо.
Не глядя на Тома, Эмет взял письмо. У него словно онемели руки. Том пошел на кухню и сел у стола, и Эмет пошел за ним и тоже сел у стола. Некоторое время Эмет сидел, рассматривая письмо, потом перевернул листок и прочел, что было написано на обороте. Как всегда в минуты волнения, у него начала дрожать нижняя губа. Наконец он расправил листок на столе, чтобы можно было читать, не отрываясь.
— Не так-то это просто, — сказал он.
— Не просто? Ты что, не можешь прочитать его?
— Нет, — ответил Эмет, — не в этом дело. Я могу его прочитать.
— Так в чем же дело?
— Она уехала, — сказал Эмет.
— Уехала? — переспросил Том. — Уехала? Куда уехала?
— Об этом она не пишет, — ответил Эмет. — Уехала, и всё. Совсем уехала. Навсегда.
— Навсегда? — переспросил Том. — Почему? Из-за чего она уехала? Почему? Она не пишет об этом?
— Нет, — сказал Эмет— Только не так-то всё это просто.
— Не просто? А по-моему, очень просто. Мне только нужно знать, что там написано.
— Пожалуйста, — сказал Эмет. — Я тебе прочту, что там написано. Сейчас прочту.
Он положил письмо перед собой и разгладил его, потом крепко прижал ладони к деревянной крышке стола. Глаза его были опущены, и он ни разу не взглянул на Тома. Голос звучал негромко и хрипло, а на висках, под редеющими волосами, выступили капли пота.
— Она пишет: «Дорогой Том…»
— Дальше.
— «Дорогой Том», — она пишет, — «я знаю, тебе не понравится то, что я собираюсь сделать. Мне нужно тебе что-то сказать. Я уезжаю и не вернусь. Я занималась дурным делом». — Эмет помолчал, не подымая глаз. — «Я занималась дурным делом. Долго». — Казалось, он не читал, а говорил, сухо, отрывисто. — «Долго. Я брала себе деньги, которые Эмет отдавал за молоко. Я брала их себе и прятала». — Эмет перевернул страницу, словно на самом деле читал письмо, но глаза его не смотрели на листок, и он произносил слова всё так же несвязно. — Вот такой тут смысл, — закончил он. — Такой, в общем, смысл…
Уже не притворяясь, будто читает, он остановился на полуслове; во рту у него пересохло, и он провел по губам кончиком языка. Он не поднимал маленьких черных глаз, не отрывал рук от стола. Вытаращив глаза, он силился сообразить, что ему делать, если Том вдруг попросит его перечитать письмо. Казалось, глаза его застыли от страха, пока он тщетно пытался припомнить порядок слов.
Эмет всё еще сидел, не меняя позы, когда Том встал и вышел из кухни. В конце он уже не слушал Эмета, не смотрел ему в глаза. Его большие, коричневые от загара руки повисли бессильно, как плети. Он вышел из дома, пересек двор, прошел мимо скирды, даже не взглянув на нее, остановился у калитки, ведущей в поле, и уставился куда-то в пространство. Солнце бросало на жнивье белесые лучи, несколько облачков нависло над кустами черной смородины, в которых, как и в ореховом дереве, запутались сдутые ветром соломинки.