К своему удивлению она обнаружила, что залилась нервным смехом, который был отголоском ее охваченной дрожью души.
— О нет! Я живу выше. По ту сторону. Отсюда не видно.
Ее нервозность теперь явно выдавала напряжение, она даже начала стягивать перчатки. Сначала одну, потом вторую. Он не мог не заметить узких холеных рук.
— Ну, теперь я, пожалуй, пойду, — сказала она. — Я как раз собиралась назад.
Долго разглядывал он и вишневое деревце. Его вешняя прелесть являла собой еще одну сторону этого чудовищно несуразного зрелища, и теперь он вдруг увидел, как оно прекрасно. Оно с такой силой напомнило ему о былом, когда все вокруг, еще не тронутое, было так же прекрасно.
— Вы не возражаете, если я немного пройдусь с вами?
Чуть ли не в панике она закусила кончики пальцев своих перчаток. Боясь сказать что-нибудь такое, что могло б ее выдать, ее ум изолировался от ее губ, и то, что она говорила, и впрямь не принадлежало ей.
— Знаете, я жду мужа. Я как раз поджидала его. Он может вернуться в любую минуту.
Неожиданно он заметил, что рассматривает ее явную бесконечную нервозность как своего рода невинность, а то и страх, что он может повести себя неподобающим образом, рассмеялся, на этот раз весело, и сказал:
— О, уверяю вас, я и сам состою в счастливом законном браке.
— Что вы! Я ничего такого не имела в виду.
Тут он вышел из машины, поглядел вверх по склону холма и сказал:
— Это вишневое дерево великолепно.
— Да, неплохо.
— В нем одном — целиком все весна.
— Да.
— Иногда их называют воробьиными вишнями, правда?
— Не знаю. Разве?
Он улыбнулся, на этот раз откровенным оценивающим взглядом, осматривая ее подобранную нарядную фигуру в абрикосовом платье, с перчатками и туфлями в тон, но более всего — неотразимое сочетание темно-каштановых волос и глубоких, ясных синих глаз. Такой великолепный вкус во всем, думал он.
— Не хотите пройтись немного со мной вверх по дороге?
Внезапно ей почудилось, будто она стоит на краю высокого утеса и внизу под ней — одна лишь бездонная пустота; все ее тело до мертвенной белизны твердой хваткой сжало головокружение.
— Пойдем? — сказал он. — Всего-то какая-нибудь сотня ярдов. Обещаю держать руки в карманах.
Она улыбнулась, вдруг почувствовав позыв облегчения. Он мгновенно истолковал это как знак приглашения. В абсолютной невинности этого жеста заключалось ощущение тревожной близости.
— По правде, я и сам не должен задерживаться. Уильямсоны ждут меня к обеду.
Теперь они шагали к вишневому деревцу; под его ветвями; мимо.
— А вообще вы их знаете? Уильямсонов? Уверен, что наверняка.
— Нет, сказала она, не знает она Уильямсонов.
— Я и сам их не видел года четыре, а то и все пять. Работал за границей. В Персидском заливе. Вы и представить себе не можете, что значит вернуться домой. Я хочу сказать, английская весна. Эта вишня… После всей той жары и пыли и… О! Говорю вам, это великолепно.
Время от времени, когда он задавал ей вопрос, она медлила с ответом. Будто сомкнув не только губы, но и глаза, на несколько секунд замыкалась в себе. Смущенная, почти испуганная, она, казалось, становилась совсем другим человеком.
Неизбежно при этом у него создавалось впечатление, что она не то, чем кажется. Сбитый с толку и в то же время заинтригованный, он заметил, что задает такие вопросы, которые прояснили бы ему, что она за человек. Играет ли она в бридж? Уильямсоны, насколько помнится, помешаны на бридже. Путешествует? Часто ездит в Лондон? Как он полагает, она немножко занимается и верховой ездой?
На все его вопросы она отвечала, одинаково смущаясь и запинаясь: нет, она не играет в бридж, никогда не ездит в Лондон, не путешествует, не ездит верхом.
— Ваш муж ведет на ферме хозяйство?
— Да, отвечала она, муж ведет на ферме хозяйство.
— Раньше отсюда было видно море, — вдруг сказал он. Остановившись, он обернулся и посмотрел вниз, поверх свиных хлевов, загонов и развороченной полоски рощицы, туда, где далеко в юго-западной стороне горизонта чудный узкий серпик моря сливался с небом.
— Ах! Вот оно. Бог ты мой, что за потрясающий вид.
Он стоял охваченный восторгом. Стоял гораздо дольше, чем ему представлялось, зачарованный широко разметнувшейся под ним пасторалью, далекой ленточкой моря, белым шатром вишневого цвета. Обнимая все это взглядом, он в то же время старался не замечать омерзительных туш свиней и всего того, что свиньи здесь натворили, осквернив эту некогда чистую страну. То, что ему это никак не удавалось внезапно настолько возмутило его, что он даже разразился бурной тирадой против проклятых вандалов, мерзавцев, выродков, которые сотворили все это. Это совершенно чудовищно, подло, это преступление против общества, если угодно. Разве она не согласна?
Когда он обернулся к ней, вместо ответа его встретила самая долгая из всех ее странных заминок. Ее не оказалось рядом. В течение нескольких минут он чувствовал себя жертвой обмана, первоапрельского розыгрыша, словно она была всего лишь видением, которое и прежде приводило его в замешательство, а теперь и вовсе испарилось.
Потом он вдруг заметил абрикосовое платье футов на тридцать выше по склону, в том месте, где начиналась неоскверненная полоска рощицы, одетой молодою листвой. Казалось, она даже шла так, словно вправду была заблудившимся тут видением, не подозревавшем о его существовании, не желавшим ни слышать, ни видеть его.
— А! Вот вы где. Погодите! — окликнул он. Засмеялся. — На миг вы меня обманули. Я думал, вы ушли…
Но она не остановилась, не обернулась. Он снова окликнул, и тогда, к его полному изумлению, она пустилась бегом, правда, не очень быстро, но с каким-то тревожным дерганьем, натягивая одновременно перчатки.
Он тоже побежал, потом замедлил шаг. И наконец остановился. То, что она надела перчатки, почувствовал он, сообщило окончательность ее странному, мучительному бегству.
Странное — и тоже мучительное желание внезапно охватило его — он знал, что должен опять ее увидеть.
В эту пору своей жизни она неизменно спала одна. Бурмен также имел почти неизменную привычку, возвращаясь домой где-то от одиннадцати до полуночи, не обязательно пьяный, просто отяжелевший от пива, валиться на старую, волосяную кушетку в кухне у печки, где дрыхнул всю ночь. Довольно красивая прежде наружность этого человека — в молодости он был необыкновенный силач и так владел топором, что мог расколоть лучинку с точностью до сантиметра — теперь загрубела, покрывшись, как у свиньи, которая барахтается в собственной грязи, заскорузлой коркой. Того человека, которого она когда-то любила, больше не существовало. Но даже и это было больше не важно.
Причины всего этого тянулись на пять-шесть лет назад. В первые двадцать лет замужества пять родов и три выкидыша держали ее в полном рабстве. Зависимость ее была настолько велика, что ей редко удавалось выбраться отсюда. С рождением каждого ребенка она принимала решение, что это последний, но прежде, чем она успевала вырваться на свободу, оказывалось что она вновь попала в заточение. К сорока она начала так бояться, что жизнь пролетит мимо нее, что приняла отчаянное решение навсегда разорвать узы беременности. К тому же многочисленные пометы свиней обеспечили ей собственный четырехзначный счет в банке. Тогда-то она и решилась впервые, пошла и купила себе кусочек жизни: новое, дорогое, немыслимое платье. По этой же причине она и стала спать одна.
После первой встречи с человеком, который ехал в «кортине», она долго лежала без сна, в чудном, исполненном беспокойства состоянии, напоминавшем блаженную усталость. Все, что случилось там, на склоне холма, у вишневого деревца, врезалось ей в голову так, словно было нанесено мощными, неистовыми ударами резца, звучавшими обвинением. Она поступила крайне неразумно, неверно, сотворила величайшую глупость и еще даже большее предательство, и никогда, никогда не должна повторять этого, твердила она себе. То существо, которое, болтая, разгуливало в безмятежной и пленительной тишине апрельского вечера, — не она. Она чувствовала себя так, словно ее, нагую, застали в какое-то очень интимное мгновение.