– Пойдемте вниз.
Когда они спустились вниз, он подумал, что, пожалуй, им лучше всего посидеть в гостиной. Гостиной никогда не пользовались, но ему казалось, что так нужно. Там тоже стоял затхлый, нежилой запах; было душно от нагревшейся на солнце пыли. Камин украшали две вазы из розового стекла, наполненные коричневым камышом, который много лет назад мать Тома собрала на пруде. Стоило прикоснуться к нему, и он рассыпался коричневой пылью. За вазами висело зеркало, искажавшее всё, что в нем отражалось. Прямо перед ним стояли белые мраморные часы, – они не шли. Гостиная всегда казалась Тому красивой, уютной комнатой, и на рождество, когда он зажигал камин, там было тепло и приятно. Но сейчас ему стало как-то тоскливо. Он вдруг понял, что, если эта девушка действительно так честна, как он надеялся и как ему казалось, она немедленно встанет и уйдет из этой мертвой, душной, пыльной гостиной и никогда не вернется.
С той самой минуты, когда он увидел ее в городе выходящей из дома, без шляпы, с гладко причесанными светлыми волосами, в расстегнутом полупальто, из-под которого виднелось светлое платье, облегавшее ее большое тело, с той самой минуты им овладело беспокойство. Теперь же, сидя на стуле у окна и глядя на нее, освещенную вечерним солнцем, в лучах которого ее белая кожа казалась еще белее, а светлые волосы – еще светлее, он почувствовал себя совсем несчастным: ему казалось что ничего не выйдет. Может, он зря не рассказал о ней Эмету. Вдвоем они немного прибрали бы в доме. Он вдруг вспомнил мать, всегда неряшливую, в стоптанных башмаках, и почувствовал, что дом этот принадлежит мертвой и весь пропах мертвечиной.
– Вот так, – сказал он. – Не знаю, как вам тут показалось. Здесь, понятно, не очень-то шикарно. Но мне одному со всем не управиться.
Она промолчала.
– Ферма у меня не очень большая, – продолжал он. – Может, вы думали, она больше.
Она не смотрела на него, но, очевидно, слушала; возможно, на нее произвели впечатление не столько его слова, сколько простой, взволнованный тон, каким они были сказаны.
– Может быть, – сказала она наконец и опять замолчала.
Он как будто наперед знал, что она скажет, поэтому, не дав ей заговорить, начал быстро-быстро рассказывать:
– У меня есть немного денег, и я не хочу, чтобы вы думали, что у меня ничего нет. Мамаша завещала мне шестьдесят с лишним фунтов – и от них еще кое-что осталось в соверенах и бумагах военного займа. Потом в банке у меня лежит фунтов тридцать-сорок. Я уже давно ничего не брал из банка. И Эмет должен мне больше семидесяти. Я не хочу, чтобы вы думали, что у меня ничего нет. Я вполне могу платить вам. Я буду платить вам двадцать пять шиллингов в месяц.
– Кто это – Эмет?
– Он покупает у меня молоко.
– И он так много вам должен? Семьдесят с лишком фунтов за молоко?
– Да. Он всегда мне должен фунтов семьдесят.
– Всегда? – удивилась она. – И вы это допускаете?
– Да, – ответил он. – Видите ли, у меня не очень-то ладно с арифметикой.
Она ничего не сказала. Она сидела, подперев голову руками, и разглядывала узор на дешевом сером линолеуме, закрывавшем пол. Кожа на ее руках, лице и шее была молочно-белая и теплая, а тыльную сторону широких ладоней покрывал золотой пушок. Теперь он знал: приедет она сюда или нет, но что-нибудь обязательно должно случиться. У него защемило где-то внутри, он чувствовал стеснение и неуверенность, потому что она ему нравилась.
– Понимаете, не могу же я всё делать сам, – сказал он. – И стряпать, и стирать, и убирать в комнатах. Не могу. Поэтому дом и выглядит таким запущенным. Его нужно хорошенько убрать. Со смерти мамаши его никто по-настоящему не убирал.
– Сестры у вас нет? – спросила она.
– Нет.
– А тетки или еще какой-нибудь родственницы?
– Нет. Вообще-то говоря, есть тетка и двоюродная сестра в Стенстеде. Но они никогда здесь не бывают.
– Значит, у вас никого нет?
– Никого, – подтвердил он.
Она снова задумалась, по-прежнему подперев голову руками и глядя в пол.
– Если я перееду сюда, – сказала она наконец, – тут многое надо будет изменить.
– Знаю, – согласился он, – знаю, что надо изменить.
Очень многое. Знаю.
– Хорошо. – Наконец она встала и провела рукой по груди, оправляя платье. – Хорошо, – повторила она, – значит, вы согласны.
Когда на следующий день она появилась с чемоданом в руках, он не поверил своим глазам. До заставы она доехала автобусом, а оттуда он повез ее на своей машине по проселочной дороге, тянувшейся между каменными оградами, увенчанными золотом цветущей деребянки.
Когда они приехали, она спросила его, в котором часу он будет обедать, и он ответил:
– Да когда угодно. Обычно у меня всё стоит здесь.
Чтобы было под рукой.
– Займитесь своими делами, а я позову вас, когда будет готово, – сказала она.
Ему нужно было окопать еще пятнадцать рядов свеклы, и он провозился с ними всё утро. Раньше он шел домой в полдень, отрезал ломоть хлеба и кусок сыра и кипятил на плите воду для чая. Иногда он намазывал на хлеб уэрче-стерский соус. Газета приходила вечером, – ее привозил Эмет. Впрочем, он только и мог, что рассматривать картинки. За обедом ему ничего не оставалось, как пялить глаза в пустоту и с отсутствующим видом крошить хлеб двум черным котам, тершимся о его ноги.
Koгдa сегодня, так и не дождавшись ее зова, Том вошел в кухню, он сразу обнаружил там перемены. Девушки в кухне не оказалось. Керосиновая плита была вымыта, вычищена и перекочевала на новое место, у окна. Из гостиной были принесены два стула, а посреди кухни стоял покрытый белой скатертью круглый стол орехового дерева, тоже взятый из гостиной. Когда Эдна вошла в комнату, Том всё еще смотрел на него.
– В ножке завелся жучок, – сказала она. – Плохо дело. Я подумала, что лучше, если мы будем им пользоваться.
– Да, по как вы его перетащили?
– Крышка снимается. Вам придется пообедать только яичницей с беконом. Больше я ничего не нашла.
– Так, так.
– Когда приезжает мясник? И хлеб у нас тоже кончается.
– Они не приезжают сюда. Не хотят тащиться в фургонах по полям.
– Как? Никто не приезжает? Ни мясник, ни булочник, ни бакалейщик? Никто?
– Эмет привозит всё, что нужно, – объяснил он, – газету, хлеб, крупу, мясо. Ну, и еще там кое-что со станции.
– Ваш Эмет, должно быть, молодчина.
Они сели за стол и пообедали яичницей с беконом. Еда была вкусная, сытная и такая жирная, что можно было макать хлеб в растопленное сало.
Эдна надела синее домашнее платье без рукавов, и ее обнаженные до плеч руки были сильными и белыми. Ели молча. Она попросила извинения за то, что не приготовила пуддинг; она приготовит его завтра. Сегодняшний день она решила посвятить уборке. Какой пуддинг он любит?
– Кто его знает? – ответил он. – Я так давно не ел домашнего пуддинга, что и вкус его позабыл.
– Ладно, – сказала она. – Только смотрите, не говорите потом, что ваша мамаша готовила его не так.
– Мамаша? – удивился он. – Она не умела готовить. Луковая похлебка – вот и вся наша еда.
– Вы придете к чаю? – спросила она.
– Не знаю. Как удастся, – сказал он. – Может, да, а может, нет.
– Ну, тогда я знаю, – решила она. – Мне здесь хватит работы. – Она закинула руки за голову, словно стряхивая с себя легкую усталость. – Но чай я вам всё-таки приготовлю, если пожелаете. И когда пожелаете. Вы здесь хозяин.
– Хорошо, – согласился он. – Хорошо. Пусть будет часов в пять.
Он вернулся на поле и, сдвинув на затылок шляпу, принялся окучивать свеклу. Пот лил с него градом, но он продолжал работать, не обращая внимания на жару и даже не ощущая ее. Он думал о столе из гостиной. Она принесла его сама, не спросив разрешения. Значит, она была не только сильная, но и самостоятельная. И еще он думал о ее белых голых руках, лежащих на скатерти, и о том, как она откинулась назад, забросив руки за голову, и сказала, что работы ей здесь хватит, и о том, как она оправляла платье, словно поглаживала гладкую кожу на тугой груди. Она сильная девушка, к тому же красивая, и со временем, когда она приведет в порядок дом, она сможет помогать ему в поле.