– Нет, нет, не говори так! Может, я и неправа! Я буду бороться с собой! – униженно молила она.
Не успели окончиться летние каникулы Рэндолфа, как пришло письмо от Сэма с сообщением, что ему неожиданно повезло. Он купил лавку. Это самая большая лавка в городе, не только фруктовая, но и овощная; он надеется со временем создать семейный очаг, который будет достоин даже ее, Софи. Нельзя ли ему приехать в Лондон повидаться с ней?
Она встретилась с ним тайком и сказала, что ему придется еще подождать, пока она сможет дать окончательный ответ. Медленно протянулась осень, и когда Рэндолф приехал домой на рождество, она вновь завела разговор о браке. Но юный джентльмен был непреклонен.
Протекли месяцы, она вновь попыталась и вновь отступила перед его возражениями; потом сделала еще одну попытку; почти пять лет эта кроткая женщина уговаривала и упрашивала сына. Преданный Сэм возобновил свои ухаживания с большей настойчивостью. Однажды, когда Рэндолф, который уже оканчивал Оксфорд, приехал на пасхальные каникулы, она опять подняла этот вопрос. Как только он примет посвящение в сан, доказывала она, у него появится свой дом, и тогда она, с ее невежеством и безграмотностью, станет для него помехой. Лучше бы ему поскорее от нее избавиться.
На этот раз он разгневался не на шутку, как и подобает настоящему мужчине. Она, со своей стороны, проявила необычайную настойчивость, и Рэндолф испугался, что, воспользовавшись его отсутствием, она поступит по-своему. Исполненный гнева и презрения к ее низменным вкусам, он решил во что бы то ни стало добиться повиновения; для этого он привел мать к алтарю, который он устроил у себя в спальне, и заставил ее, преклонив колена, поклясться перед распятием, что она не обвенчается с Сэмюэлем Гобсоном без его согласия.
– Это мой долг перед отцом, – сказал он.
Бедная женщина поклялась, надеясь, что он смягчится, когда станет пастором и полностью уйдет в церковные дела. Но надежды ее не сбылись. К этому времени воспитание окончательно подавило в нем все человеческие чувства, и, хотя никому на свете не стало бы хуже, если бы его мать наконец обрела долгожданную идиллию с верным своим фруктовщиком, он проявил несокрушимое упорство.
Между тем ее хромота всё усиливалась, и она почти не выходила из своего дома в южном предместье, где сердце ее, казалось, иссыхало от жажды.
– Почему мне нельзя сказать Сэму, что я согласна выйти за него? Почему? – жалобно шептала она, когда поблизости никого не было.
Однажды, года четыре спустя после этих событий, в дверях крупнейшей фруктовой лавки Олдбрикема стоял мужчина средних лет. Это был сам хозяин, но в тот день вместо обычной рабочей одежды он облачился в строгий черный костюм. Окна лавки были полуприкрыты ставнями. Со стороны вокзала медленно приближалась погребальная процессия, она миновала лавку и потянулась к селению Геймид. Пока экипажи проезжали мимо, владелец лавки стоял у дверей со шляпой в руке; глаза его были полны слез. А из окна траурной кареты на него смотрел мрачный как туча, молодой, гладко выбритый священник в наглухо застегнутом сюртуке.
Артур Моррисон
НА ЛЕСТНИЦЕ
(новелла, перевод И. Комаровой)
Прежде этот дом считался «приличным». Некогда в Ист-Энде процветала торговля, а владельцы канатных мастерских и поставщики судового оборудования не считали зазорным селиться в той же части города, где находились их мастерские; и в те времена здесь жил один из таких предпринимателей. Это было массивное здание, добротное и уродливое; теперь стены его покрывала копоть и облупившаяся краска, а окна пестрели трещинами и заплатами. Парадная дверь с утра до вечера бывала открыта настежь, и женская половина населения восседала на крыльце, рассуждая о болезнях, смертях и о том, как всё дорожает; и предательские дыры зияли кое-где под толстым ковром грязи на лестнице и лестничных площадках. Известно, что, если в доме проживает восемь семейств, никто не станет покупать половик; улица же принадлежала к числу тех, на которых никогда не просыхает грязь. И запахи в доме были самые разнообразные – не было только приятных (пахло, например, жареной рыбой); но всё-таки этот дом никак нельзя было назвать трущобой. Худая женщина с закатанными до локтей рукавами, поднимаясь наверх, задержалась на площадке второго этажа и прислушалась. Дверь отворилась, и на лестницу хлынула волна горячего, спертого воздуха – воздуха из душной комнаты больного. Сгорбленная, подслеповатая старуха показалась на пороге и остановилась, придерживая дверь рукою.
– Ну как, миссис Кертис, не полегчало ему? – обратилась к ней соседка, указывая на комнату.
Старуха покачала головой и плотнее прикрыла дверь. Челюсти ее резко задвигались под увядшей кожей.
– Ему не полегчает, покуда не отойдет. – И после небольшой паузы добавила: – Он уж отходит.
– Что же доктор-то говорит?
– Господь с вами, много они знают, доктора эти! – возразила миссис Кертис, сопровождая свои слова каким-то странным звуком, напоминавшим хихиканье. – Насмотрелась я их на своем веку. Мальчик вот-вот отойдет, уж я-то вижу. И потом, – она снова потянула ручку двери и зашептала: – за ним уже приходили. – Она опять закивала головой. – Стукнули три раза. Тук, тук, тук – прямо в изголовье; а уж я знаю, что это такое!
Соседка подняла брови и понимающе кивнула.
– Известное дело, – сказала она, – все там будем, днем раньше, днем позже… А бывает, что и обрадуешься смерти-то.
Некоторое время обе женщины, стоя друг против друга, смотрели куда-то в пространство; старуха всё кивала головой и кряхтела. Потом соседка возобновила разговор:
– Хороший сын он был, верно?
– Верно, верно, по мне куда лучше! – отозвалась старуха слегка ворчливым тоном. – Уж я постараюсь похоронить его, как положено, хоть после этого мне только и останется, что в богадельню идти. Да, постараюсь уж, с божьей помощью! – закончила она в раздумье, подперев подбородок рукою и вглядываясь в темноту лестницы.
– Когда помер мой бедный муж, – произнесла худая женщина, заметно оживившись, – я ему устроила красивые похороны. Он у меня состоял в Одд-Феллоуз, [5] так я оттуда двенадцать фунтов получила. Заказала дубовый гроб и дроги открытые. Одна карета была для своих, а другая для товарищей покойника, и в каждую по две лошади запрягли, и перья были, и факельщики, и на кладбище-то ехали самой дальней дорогой. «Что бы там ни было, миссис Мэндерс, – говорит мне гробовщик, – вы теперь не беспокойтесь. Проводили его как полагается, и никто вас не может попрекнуть». Еще бы! Он мне был хорошим мужем, вот я и похоронила его прилично, как следует.
Соседка увлеклась; и сама миссис Кертис на этот раз воспринимала старую-престарую историю о похоронах Мэндерса с каким-то обостренным интересом; она слушала, сосредоточенно пожевывая губами.
– У Боба тоже будут хорошие похороны, – наконец проговорила она. – Как-нибудь выкручусь, получу страховку, тут поскребу да там… Вот не знаю только, как насчет факельщиков. Это всё же расход.
Когда в Ист-Энде у женщины не хватает денег на приобретение вещи, о которой она мечтает, она никогда не скажет об этом прямо. Она скажет: «Это расход» или «Это большой расход». Смысл тот же самый, а звучит лучше. Миссис Кертис, подсчитав свои ресурсы, убедилась, что факельщики – это «расход». На приличных похоронах они обходились в полсоверена каждый, не считая выпивки. Так сказала миссис Мэндерс.
– Ну да, полсоверена, – подтвердила старуха. Из комнаты донесся слабый стук: это больной стучал палкой об пол. – Иду, иду, – откликнулась она резким, скрипучим голосом. – Каждому полсоверена – деньги немалые; и где мне их взять, ума не приложу; не знаю еще покуда.
Она взялась было за ручку двери, но задержалась и добавила, словно вдруг нашла выход из положения:
– Разве что обойтись без перьев.