На этой неделе, когда, окончив доить коров, они с Эметом ранним вечером принимались за свеклу, Том раза два совсем было решился рассказать Эмету об объявлении. Но потом передумал. Иногда ему казалось, что Эмет гипнотизирует его. Каждый день он говорил о скачках, часто и быстро роняя слова, словно капли разогретого свечного сала. Карманы у него всегда были набиты газетными вырезками, в которых говорилось о лошадиных статях, призах, жокеях и ставках. Иногда он останавливался на меже и, возбужденно размахивая тощими руками, минут пять, а то и десять распространялся о Больших Национальных скачках 1932 года или 1935 года или еще о каких-нибудь скачках. Эмету исполнилось двадцать семь лет, его маленькие темные глазки были похожи на башмачные пуговки, черные волосы начали редеть, а кожа никогда не загорала. И как бы оттого, что он так много говорил и мечтал о лошадях, физиономия у него стала вытянутой и костлявой, а толстые губы в минуты волнения брызгали слюной.
– Ну почему бы тебе не поиграть чуток на скачках? – наскакивал он на Тома. – Почему ты не играешь? Да разве ты сообразишь при твоей неповоротливости. Уж больно ты неповоротливый. Знаешь, как я это обделываю? Я тебе скажу. Ставлю каждый день, понимаешь, каждый день. Выбираю лошадь и ставлю. А когда выигрываю, двадцать процентов с выигрыша снова пускаю в игру. Понял? С любого выигрыша. Выиграешь фунт, ставишь четыре шиллинга, понял? Понял, где тут собака зарыта? Понял? Вкладываешь в игру, а потом уже не трогаешь этих денег, ни-ни. А их становится всё больше. Двадцать процентов, еще двадцать процентов, и всё время по двадцать процентов. Так что, как бы ни получилось, ты всегда остаешься в выигрыше, понял? Двойная выгода, понял, Том, понял, что я говорю? Всегда остаешься в выигрыше.
Пока Эмет рассуждал, всё, что он говорил, казалось важным, и разумным, и дельным, и поэтому Том так и не решился рассказать ему об объявлении. У него было такое чувство, что Эмет возьмет и превратит его намерение в этакое выгодное деловое предложение. А ему этого не хотелось. Он мечтал дать дом той, которая станет стряпать для него, стелить ему постель, помогать в поле и, может, со временем даже полюбит его. Это было вполне возможно. И ему не хотелось, чтобы Эмет снова внушал ему свои идеи о том, каким образом всегда оставаться в двойном выигрыше.
Отправляясь в субботу после обеда в город, он нервничал, и ему было жарко. Если там окажутся письма, то что, собственно, ему с ними делать?
Когда он вошел в приемную редакции, девушка улыбнулась ему, откинулась назад и протянула руку к ящичкам с номерками.
– Два, – сказала она. – Возможно, будут еще.
Он стоял молча, сжимая конверты в руках и боясь взглянуть на них.
– Надеюсь, ответы хорошие, – сказала девушка. – То, что вам нужно?
– Да-а.
Он всё не уходил и смотрел на нее, словно хотел попросить о чем-то.
– Э-Э, – протянул он, – э-э…
– Да?
– Может, распечатаете их, – решился он, – и прочтете вслух?
– Нет, что вы? – запротестовала она. – Как можно!
– Прочтите, – сказал он. – Пожалуйста. – Он отдал ей конверты: – Понимаете, я не очень-то хорошо умею читать.
Он просительно взглянул на нее. Ему нравилось ее маленькое, нежное, доброе лицо. И ручки у нее были аккуратненькие и ласковые. Он, не отрываясь, смотрел на них, пока она распечатывала первое письмо.
– Это от девушки из Торпа.
– Да?
– Она пишет, что ей двадцать девять. Была служанкой. Умеет стряпать, сбивать масло. Всегда мечтала работать на ферме. Деревня ей очень нравится. Она пишет: "Я тоже совсем одинокая, и если подойду вам, то буду делать для вас всё, что только смогу. Не могу сказать, что я такая уж сильная, но мне очень хочется вам помочь, а это уже много, и вы, пожалуйста, не отказывайте мне. Уважающая вас…" Ее зовут Энн Мур, – закончила девушка.
– Так, так. – Том задумался. – А карточка?
– Нет, карточки нет.
– Нравится вам письмо?
– Как вам сказать, – ответила девушка. – Двадцать девять звучит подозрительно. Женщинам всегда двадцать девять, когда им за тридцать, и тридцать девять, когда перевалило за сорок.
– Там еще сказано, что она не очень сильная.
– Да.
– Мне что-то не очень нравится.
– Может, посмотрим другое письмо? – предложила девушка. Когда она вскрыла конверт, он увидел, что туда вложена карточка. С минуту девушка разглядывала ее, затем не спеша протянула ему. Он тоже стал разглядывать карточку. На него смотрело довольно широкое лицо, пожалуй, даже тяжеловатое у глаз и губ; светлые волосы были гладко причесаны и челкой спадали на лоб.
– Очень разумное письмо, – сказала девушка, но он всё еще рассматривал карточку и почти не слышал, что она читала. – Ей двадцать шесть, и она честно признается, что никогда даже близко не подходила к ферме. Но она привыкла к тяжелой работе и всему может научиться. Она пишет, что живет у знакомых, и если ее предложение вам подходит, то в воскресенье вечером она свободна и вы можете зайти к ней на Денмарк-стрит, двенадцать, и отвезти ее на ферму. Она пишет, что будет ждать вас от шести до семи. Ее зовут Эдна – Эдна Джонсон.
Он почти не слышал того, что она ему говорила, и теперь, когда она замолчала, он взглянул на нее. Ему казалось, что карточка живая и что так или иначе всё уже решено.
– Это письмо мне больше нравится, – сказала девушка.
– Да, куда больше.
– Честное письмо, а это очень важно.
Он уже снова смотрел на карточку, на широкое, сильное лицо, на гладкие густые волосы. Пожалуй, это лицо можно было даже назвать красивым, но дело было не в этом. "Честное" – это слово перевесило всё остальное и Завладело его мыслями. Честность и сила – вот что ему нужно. Товарищ, который будет помогать ему, будет честно делить с ним все труды и заботы, всё хорошее и дурное. Товарищ, которому он сможет доверять.
* * *
Вечером, когда солнце склонялось к западу, тень от орехового дерева легла ни унылый каменный дом, и давно не крашенные серые рамы стали черными. Тень легла на заросший пруд; сгустилась на ржавых боронах, глубоко утонувших в высокой крапиве у амбара, на свинарниках, сколоченных из бочарной клепки и давно уже пустующих, на куче хлама, сваленного и забытого под дырявым навесом. Тень, казалось, завладела всем, кроме соломенных волос Эдны Джонсон.
Том Ричардс не раз слышал, что фотографию можно как угодно приукрасить и человек на ней будет совсем не такой, какой он в жизни. Но сейчас, обходя свою ферму и поля, где за живой изгородью из цветущей смородины подымалась налитая, потемневшая от зноя пшеница, он не переставал думать о том, какой похожей, какой неподдельной была ее фотография. У нее было сильное, тяжелое лицо и обнаженные до плеч руки. Рот, как на фотографии, был чуть великоват, но, когда она улыбалась, из-под полных, мягких губ виднелись белые крепкие зубы. А главное, как и на фотографии, ее лицо производило впечатление глубокой честности. Это чувствовалось и в том, как она смотрела на него, и особенно в том, как она говорила.
– Значит, свиней вы сейчас не держите? – спросила она.
– Нет, я это дело бросил.
– И овец у вас тоже нет?
– Нет. Наша земля для них не очень-то годится.
– Только куры, и коровы, и две лошади?
– Да. Это всё.
– Я, конечно, мало смыслю в сельском хозяйстве, – сказала она, – но с чего вы, собственно, получаете доходы?
– Главным образом с молока. С молока и пшеницы. Урожаи у нас хорошие.
– Я всегда жила в городе, – сказала она. – Вы ведь знаете об этом?
– Знаю.
Она говорила просто и прямо, и иногда он терялся, не зная, что ей ответить.
– Хотите взглянуть на дом? – предложил он наконец, и она сказала, что да, она охотно посмотрит.
Он знал, что ему нечем особенно хвастать, и поэтому всё время молчал, показывая ей сначала закопченную кухню, где в одном углу стояла грязная керосиновая плита системы "Велор" и где он стряпал, мыл посуду и обедал, потом гостиную с камином из кафельных плиток и такими выцветшими обоями, что узор на них стал похож на еле заметные водяные знаки, потом спальни – их было три, – где высились громоздкие латунные кровати и на мраморных умывальниках белели туалетные принадлежности, где по стенам красовались семейные фотографии, с кроватей свисали старомодные подзоры с кистями, а на окнах с облупившимися рамами висели пожелтевшие тюлевые занавеси. В одной из спален она задержалась и взглянула в окно на уходившее вдаль поле, – на целую милю вокруг не было ни единого строения. День стоял знойный: в комнате было душно и пахло чем-то затхлым. Вдруг она подошла к окну и попробовала раскрыть его; но много лет назад, может быть, еще тогда, когда красили рамы, переплеты осели, и, насколько Том мог припомнить, окно так ни разу и не открывали. Побившись немного, она, по-видимому, поняла безнадежность своей затеи и отказалась от нее. Она отошла от окна и предложила: