У меня была великолепная лаборатория и библиотека в моем санатории у платформы Чубинской. Такая же прекрасная агрономическая библиотека была и у моего отца в имении в версте от меня.
Когда ограбили мой госпиталь, я выехал в Киев и вывез с собою самые лучшие приборы, такие как микроскопы, электрические приборы и проч. Но все мои коллекции и огромная часть аппаратуры осталась там. Взял я и кое-какие вещи, в том числе великолепную виолончель, подлинного Страдивариуса. Был со мною и полный комплект одежды старорежимного образца: фрак, смокинг, сюртук и проч. Теперь, при но -вом порядке, это, конечно, были атрибуты отжившего, и можно было смело сказать, что они никогда больше не пригодятся. Научные приборы я перевез в физиологическую лабораторию, где работал, а домашние вещи были в комнате, которую я снимал.
За несколько дней до отхода из Киева я отдал два своих цейсовских микроскопа на сохранение своим ученицам-медичкам. Если бы я вернулся, я получил бы их обратно, если нет, все же они будут в хороших руках. Ведь микроскоп, с которым я работал всю жизнь, становится как бы частью самого ученого.
А вот на комплект старорежимной одежды я иногда поглядывал с насмешкою. И однажды, когда во двор вошел татарин, скупавший старые вещи, я спустил ему за гроши эти на самом деле новые и хорошие вещи. Чтобы не напоминали о старых временах. Теперь ведь наступает век пиджачка с его демократической физиономией.
Когда я сказал татарину: «Бери, ведь все равно через неделю здесь будут большевики, а при них это не нужно», татарин весь сжался и тревожно спросил: «Как, неужели придут большевики?». И купил комплект буржуазных предрассудков.
Более всего мне было жаль расстаться с моим верховым конем, который на Мазурских озерах нащупал у Гольдапа своими ногами брод и вывел меня с транспортом раненых на 58 подводах и половиною дивизионного лазарета из окруженного города. Коня купил у меня за 600 рублей мой «придворный» поставщик Берко и обещал лелеять его.
Уходя в скитания, я бросил взгляд на свою комнату. Она имела спартанскую физиономию. Посредине стоял громадный простой стол, весь заваленный книгами, бумагами, а в углу были свалены приборы, реактивы и стояла прислоненная к стенке винтовка.
Ничего мне не было жаль. Большевики все равно ожидовят и испаскудят русскую науку. Но в углу стоял мой Страдивариус и фагот, на котором я играл в опере. Мне стало жаль виолончели, и я ясно себе представил, как какой-нибудь еврейчик, не признающий буржуазного права собственности, будет на нем испражняться в каком-либо оркестре.
А у меня было много приятелей - оркестровых музыкантов, ибо я любил играть в оркестрах... Странным образом этот мой любимый инструмент послал мне о себе весточку через много лет в эмиграцию. Лет через десять я получил из Харбина письмо от моей племянницы. Она поведала мне, как при отходе добровольцев ее муж, князь Голицын, в Крыму был расстрелян большевиками. Она, особа энергичная и красивая женщина, стала пробираться в Сибирь, где были ее родные, и с большими авантюрами проезжала через Харьков.
В молодости я был женат, и у меня от этого брака была дочь, которую я много лет не видал и встретился с нею уже когда она окончила университет. Мы жили врозь, но встретились друзьями. Она осталась у большевиков и была врачом с хорошими знаниями. Моя племянница ее разыскала, и та встретила ее очень мило. Но... любви покорны не только все возрасты, но и состояния, и даже большевики... И вот в это время моя дочь была невестой врача-большевика. Но самое характерное для этих нравов и времен было то, что во время пребывания у нее моей племянницы моя дочь должна была скрывать ее от своего жениха...
Во время моей смертной борьбы с большевиками я никогда не питал к ним ненависти и даже не всегда питал презрение. Но когда я через много лет читал это письмо, чувство невыразимого отвращения охватило меня по отношению к этому животному, которое не только служило большевикам, но которого должна была бояться любимая им женщина, чтобы им не сделан был донос на нее. И с тех пор семья моей дочери перестала для меня существовать. И если бы мне когда-нибудь пришлось встретиться с нею, я не принял бы ни ее мужа, ни ее детей. Я проклял бы доносчика, которого должна была бояться кузина его жены. И когда я после того однажды получил карточку - кажется, ее дочери, - я не посмотрев бросил ее в мусор. Потомство предателя моей Родины для меня не существует...
Однако моя племянница, героически пробравшаяся через всю Сибирь, проездом через Киев пошла в мою бывшую квартиру и... видела мой Страдивариус, мирно стоявший у моих хозяев. Не пронюхали, видимо, мои приятели-еврейчики, какое сокровище упустили они в своем неведении.
В моей беспокойной жизни, швырявшей меня по всем бедствиям моей Родины, я всегда считал, что такой человек, как я, не должен быть связан с женщиною глубоким чувством. И когда на моем пути попадались прекрасные женщины с чуткою душой, я своевременно отходил от них. Несколько романов, завязавшихся в моей жизни, были неудачны. Меня влекли к себе женщины второго типа Вейнингера -не женщины-семьянинки, - и дань природе отдавалась без глубоких чувств. Я видел, как часто любимая женщина-семьянинка хоронила в своем муже все чувства и долг гражданина, а древних женщин, говоривших мужу, отправляя его на подвиг: «Со щитом или на щите», я не встречал. Нечего греха таить, я не любил семьи и избегал «порядочных» женщин...
И вот, во времена керенщины - я ведь не был тогда еще стар - я чуть-чуть не нарвался. На моем пути я встретил женщину, которая мне понравилась. И много мне пришлось бороться, чтобы отойти от нее благополучно.
Эта культурная, аристократическая семья при матери-вдове попадала в затруднительные положения. Как-то раз я узнал, что мать находилась в большом затруднении и что ей надо три тысячи. У меня деньги были, тогда еще не обесцененные, и я сейчас же предложил их ей. Я дал их совершенно просто, без всякого раздумывания. Потом эта умная и воспитанная женщина сказала мне однажды: «Как это вы так просто, без всякой расписки дали эти деньги?»
Видите, какие были времена - даже дружеская помощь требовала расписок.
И все-таки я любил женщин и был всегда окружен своими ученицами, любил и флирт, только боялся попасть под их башмак.
Была около меня еще в дореволюционное время одна женщина, которую если я и не любил, то она мне очень подходила по нраву. Шикарная женщина из общества. Я был богат, и стоила она мне много. < . > И на одном трагическом эпизоде моей жизни, который своевременно прогремел во всей прессе, эта женщина сумела быть до известной степени героической. Мне предстояла дуэль. И в то время, как друзья мои все сетовали и старались отклонить ее по чисто принципиальным мотивам, она мне смело сказала: «Иди!» И я ее долго ценил за это.
Прошла война, прошла революция, и однажды мы сидели за ужином в хорошем ресторане, уже во времени эмиграции, когда столы снова были накрыты скатертями и мы были в хорошем обществе. Шли мирные беседы. Мой взгляд случайно упал на страницу французского издания Illustration. Там была гравюра, изображавшая на Нижегородской ярмарке комиссаров с их содержанками, так называемыми «содкомами». Я остолбенел: в одной из фигур я узнал свою бывшую приятельницу. Вот как швыряет карты революция. Я хорошо знал психологию этой интересной женщины! Променяла светское общество на комиссаров, ибо теперь были их времена. <...>
ГЛАВА V
Муравьевское побоище
12 января 1918 года киевский кружок врачей-психиатров справлял Татьянин день. Мы отправились в загородное отделение психиатрического госпиталя недалеко от Политехникума. В этот вечер окраины города были пустынны, и всюду шла беспорядочная стрельба, к которой люди уже привыкли. В психиатрической коллегии, как и всюду, отразились веяния времени. Во главе стали люди без знаний, спихнувшие старых врачей и занявшие их места. Группа ловких беспринципных говорунов во главе со старым революционером, доктором Гаккебушем, захватила руководство психиатрическим делом в свои руки, а еврей-врач Розенштейн играл роль комиссара, хотя никем и не уполномоченный. Эти люди «устраивали свои дела» и переводили своих единомышленников с фронта на тыловые места. На это роптать не приходилось, ибо всюду было одно и то же. Формы этой коллегии были еще терпимы, ибо по существу доктор Гаккебуш был умным и порядочным человеком. Он давно прозрел в душе, понял тайну революции, но возврата ему уже не было - революция захватила его мертвой хваткою.