Пирушка напоминала времена давно прошедшие обычных наших татьянинских встреч, и то, что она происходила под аккомпанемент революционной пальбы, слышавшейся в окрестности, воспроизводило в фантазии феерическую надпись вавилонских дней «Мене, текел, фарес».
Говорились тосты. В винных парах уже мешался украинский говор со старым русским, но маски комедиантов снимались при напоминании о старых добрых днях, когда «Gaudeamus» звучало в иной декорации старых студенческих пирушек. И когда душа немного просветлилась под старые напевы, дружеская беседа велась в старых тонах.
Меня уже знали как не особенно податливого по отношению к завоеваниям революции, и я предложил тост за оживление гибнущей России. К удивлению моему, тост был горячо поддержан и принят серьезно всеми. Вот какова, значит, была душа русского интеллигента под маской революционного карнавала. Но мешала какая-то сила сдунуть с себя наваждение революции, и сила эта была повальное безумие.
Сначала говорили речи довольно сносного содержания, потом пили и до глубокой ночи резались в карты, в азартные игры: тыловая зараза делала свое дело. Над этой вечеринкой уже висел грядущий ужас. Ночью возвращаться по улицам было невозможно, и под утро мы разлеглись где кто мог.
Я возвращался в город пешком около девяти часов утра и по обыкновению направился в физиологическую лабораторию университета, где вел свою научную работу. Но накануне мы хорошо выпили, вспомнили студенческие годы, и работа в этот день не клеилась.
В лабораторию уже врывались тревожные вести с улицы. Около полудня послышались выстрелы, и кто-то объявил, что началось большевистское выступление.
Из опыта революции я знал, что если не принимаешь в борьбе активного участия, то в эти часы потрясений лучше всего сидеть дома. Когда разгорается уличный бой, путь домой становится непроходимым.
Я вышел на улицу. Заметно было смятение. Все стремились домой. На тротуарах еще были люди. Слышались выстрелы со стороны Арсенала, откуда, как говорили еще раньше, должно начаться выступление его рабочих. На Караванной улице я видел небольшую кучку людей, стоявшую на тротуаре. Здесь залетная пуля только что ранила проходившую женщину, и ее увезли в больницу. Всюду я видел одну и ту же картину: вокруг трупа лошади, разбитой телеги, как и на окраинах настоящего боя во время войны, всегда, даже с риском быть задетыми, скопляются группы любопытных, расспрашивают о случае, хотят взглянуть. Где-то у Арсенала стреляли, а здесь пуля попадала в случайно проходившую, ни в чем не повинную женщину, смерть которой никому не нужна. Сколько раз я читал о таких случаях, а теперь в ближайшие дни насмотрелся их вдоволь.
Теперь Арсенал был очагом, из которого началось большевистское выступление. На Подоле шевелились еврейская молодежь и русские рабочие. Их называли «местными большевиками».
Официальное движение большевиков на Украину еще не было возвещено, и газеты его даже отрицали. Говорили о самовольном вторжении китайских и латышских банд, составлявших фактически большевистский авангард, а затем, говорили, следуют регулярные большевистские войска, состоящие из частей перешедшей на сторону большевиков старой армии под командою царских офицеров и генералов Клембовского и Гутора.
Обоих этих генералов я лично знал и помнил по маньчжурской войне. Клембовский был тогда командиром Тамбовского полка, а Гутор -начальником штаба 9-й пехотной дивизии в отряде, при начальнике авангарда которого, генерале Орбельяни, я состоял. Обоих офицеров я видел в трагические моменты ляоянских боев. На моих глазах был разбит на Янзелинском перевале Тамбовский полк, и мне пришлось в течение долгих часов работать на перевязочном пункте, где было свалено до 800 убитых и раненых. Гутора я видел у Сыкватунской сопки, куда он вел с генералом Гершельманом 9-ю пехотную дивизию на подкрепление после неудачи Нежинского полка. Тогда это были настоящие офицеры Императорской армии, и не могло им прийти в голову, что карьеру свою они закончат большевистскими спецами. Во всяком случае, имена этих генералов были связаны с наступлением большевиков на Киев, и их называл весь Киев.
В эти дни люди в своих домах были пришибленны. Чувствовалось что-то новое. Не понимали, что происходит. Украинцев уже ненавидели, большевиков не знали. Трудно было понять, с кем и где идет бой.
Так начались эти одиннадцать дней непрерывного боя между украинцами и большевиками с пятнадцатидневной бомбардировкой города.
Жизнь в осажденных домах была своеобразна и не лишена интереса. Запирались ворота, организовывались дежурства и охрана от нападения бандитов, которые по ночам врывались в дома, убивали и грабили. Это были не революционеры, а просто преступники и подонки городского населения. Домовые комитеты заседали и «обсуждали положение». Одни жители относились к делу активно, охотно несли дежурства, другие - особенно студенческая молодежь - не желали под -чиняться правилам домовых организаций.
Во время последующих непрерывных бомбардировок, когда в комнаты залетали пули и калечили людей в своих квартирах попадающие туда снаряды, - где-нибудь на внутренней лестнице, защищенной от пуль, сбивались в кучу все квартиранты, высиживая так целые часы. Научились прятаться в подвалах, но и это не помогало. Снаряды не признавали никакого порядка и как раз угождали часто в подвалы.
По всему городу шли уличные бои, и безопасных мест не было. Непрерывно трещали где-то близко пулеметы, визжали в вышине летящие снаряды и лопались шрапнели. Первые дни стрельба шла беспорядочно. У украинцев, к которым присоединились украинизировавшиеся части войск с фронта, еще сохранился кое-какой боевой порядок. Они вели бои все-таки планомерно. Большевики же - местные - представляли собой вооруженные банды рабочих. Они выступали группами и вели беспорядочный партизанский бой. В течение первых дней эти две стороны сражались и днем и ночью среди прохожих и мирной публики, которая по существу не была на стороне ни одних, ни других.
На площади, среди народа, неожиданно появлялись украинцы и большевики, стреляли друг в друга и попадали в публику, которая разбегалась. Бой кончался в одном месте, но сейчас же завязывался в другом. Множество было эпизодов и безобразных сцен. Обывателя больше всего поражало то, что солдаты ни с того ни с сего убивали на улице всякого, кто вздумает сделать замечание по их адресу. Поплатилось несколько торговок, которым не нравилось, что им мешают торговать. В русской революции торговки не сыграли той роли, как французские мегеры времен великой революции: они больше сетовали на затруднения в своей профессии, которые им ставила революция. Они пробовали даже выругать матросов, а те их за это просто пристреливали.
Вечером все сидели по домам. Беда была с хлебом и провиантом. Жизнь уже социализировалась: надо было ходить за покупками, а повсюду стреляли и по улицам летали пули. Лавки и базары, несмотря на беспрерывную бойню, были открыты. Эта картина напоминала ту, описание которой я читал в воспоминаниях о Парижской коммуне.
Цены росли - купить что-либо было трудно, и накоплялись длинные очереди. Хлеб в домовые комитеты доставляли по расчету и в ограниченном количестве.
Выступление рабочих началось с забастовки, хотя было непонятно, против кого бастовать и чего и от кого добиваться.
Погасло электричество, и заперли воду. Клозеты забивались нечистотами. Публика должна была ходить по улицам за водою под обстрелом. Сначала боялись, но, когда бой затянулся на много дней, обыденная жизнь вступила в свои права. Когда стрельба обострялась, все шарахались в подворотни и жались к стенкам. Как только стрельба затихала, люди продолжали свой путь, ускоряя лишь шаг. Искали облегчения в общении друг с другом: в компании было не так страшно. Все жители домов перезнакомились, завязывались даже флирты. На лестницах происходили собрания, но и здесь отрыгалась керенщина. Разбивались на правых и левых, демагогили и говорили глупые речи. Никто не знал, кто победит, и потому колебались - к кому выгоднее подделаться. Страх сменялся апатией.