В госпитале Красного Креста, в котором я был консультантом, положение было сложное - сначала при керенщине, потом при петлюровщине и при большевиках. Я заведовал лабораторией госпиталя, и она всегда была полна студентов и курсисток, особенно евреев, которые меня любили. Оригинально было то, что в ней царила чисто научная атмосфера, и даже в дни большевиков о них не говорили, хотя между посетителями были и большевики.
В Киеве у меня было много знакомых, и ко мне заходило много разных людей. Жизнь моя того времени была неплоха. Об ограбленном имуществе я нисколько не жалел.
Время было опасное, при керенщине больше подлое, при большевиках страшное. Среда, в которой я вращался, была демократическая. В домашней жизни царили полуголод, грязь.
Деньги у меня еще были. Домик, в котором мы жили, был во дворе. Отсюда я наблюдал всю революцию до прихода большевиков в феврале 1919 года, когда явились меня расстреливать и мне пришлось скрыться, как скрывались многие. После того я перебрался в госпиталь, где помещался в комнате лаборатории. По вечерам, бывало, когда с улицы доносилась редкая стрельба, когда электричество тускло горело со сниженным вольтажом, а в водопроводе не было воды, я сидел в своей комнате за столом и штудировал формулы механики. А за стеной мой школьный товарищ фантазировал на пианино, чрезвычайно музыкально и грустно. Когда я приходил в столовую пить чай почти без сахару, мы вспоминали детские годы — и какой прекрасной казалась нам старая жизнь на фоне революции! Иногда в эту хмурую жизнь врезался флирт: женщины необыкновенно легко отдавались в это время и любили приходить ко мне. Связи были проходящие, прочных привязанностей не было, жили сегодняшним днем. Для меня будущего не было: я привык к мысли, что все гибнет, и я не видел никакого выхода из создавшегося положения. Нормальный человек в нормальное время имеет свое будущее в своей фантазии. Теперь этого не было. Люди становились равнодушны к своей судьбе: все равно ничего не изменишь. В дни бомбардировок и террора жизнь людей висела на волоске. Знали, что своего жребия не избежишь. Не было даже того страха, в котором проявляется инстинкт самосохранения. Когда я был осужден на расстрел и скрывался, на душе у меня было спокойное равновесие и тупое сознание неизбежности: скрываться вечно ведь нельзя. И если я пробовал заглянуть в ленту будущего, она просто обрывалась.
Утром проснешься голодным и мечтаешь о том, как пойдешь в лавку купить французскую трехкопеечную булку, которая при керенщине стоила уже полтора рубля, а при большевиках - четыре. И какою вкусною она казалась в мечтах! Грезы о съестном занимали в психике огромное место. В фантазии рисовались блюда старого режима, и о них было столько разговоров! Вся Россия переживала «Сирену» Чехова. Обед в кухмистерских стоил три рубля, был невкусен и скуден, а сервировка примитивна.
Мне как врачу приходилось исследовать интеллигентных больных и раньше бывших нарядными женщин. Их белье было до крайности грязно, а тело издавало нестерпимый запах.
В комнате было холодно, и, ложась в постель, я наваливал на себя сверху все теплое из тканей, что у меня было в комнате. Грело свое собственное тело.
Однажды я сидел за своим столом, заваленным книгами, и занимался. На краю стола, между книгами, стояла тарелка с халвой, которую я купил себе как лакомство. Внезапно я услышал шорох и, обернувшись в сторону тарелки, увидел, что в растаявшей халве застрял мышонок. Он так и захлебнулся в липкой массе. В старое время, при царском режиме, я брезгливо выкинул бы всю халву. Теперь брезгливость была буржуазным предрассудком. Я вытащил мышонка и выкинул его на улицу, а халву с удовольствием съел.
Бывали у нас во врачебной компании скромные, убогие пирушки, где царская водка все больше заменялась самогоном.
Керенщину я выдержал без особых для себя инцидентов.
В Киеве постоянно делались регистрации врачей. На одну из таких регистраций во время украинцев явился и я. Какой-то хам обратился ко мне на хохлацком жаргоне. Меня взорвало, и я стал отвечать ему по-английски. Вышел скандал, и я потребовал переводчика.
Заедали мелочи жизни, а на заседаниях домовых комитетов квартиранты грызлись между собою.
Настоящим образом революция задела меня при вторжении первых большевиков. 10 февраля 1919 года я работал, по обыкновению, в лаборатории госпиталя за микроскопом и собирался в обеденное время идти к себе на квартиру. В шесть часов у меня была университетская лекция, которую я читал в аудитории госпиталя. Но случилось так, что в этот день ввиду наступления масленицы наши врачи задумали устроить в складчину блины, и потому я не пошел домой.
Мы сидели за блинами, пили самогон, закусывали селедкой, и было довольно оживленно. В разгар блинов в комнату вбегает моя лабораторная сестра Соломонова и говорит, что с моего двора через чужой телефон передали, что за мной пришли солдаты, чтобы вести меня на расстрел, и чтобы я домой не возвращался. В те времена люди еще спасали друг друга, и мой друг профессор, узнав об этом, предупредил меня. Пришлось «смыться». Сейчас же я получил предложение от своих друзей скрываться у них. Как травленый зверь, не зная, выследили ли меня, я задним ходом скрылся и прошел благополучно по улицам. Три дня я не смел показать и носа на улицу. Потом мне сообщили, что распоряжение об аресте исходило от самостоятельной группы, в которой, видимо, были санитары из бывшего моего госпиталя. Когда через три дня Таращанская дивизия ушла из Киева, я вернулся в госпиталь.
Так погибли многие мои знакомые, предаваемые прислугой или своими служащими.
Во время большевиков я держал связь со многими скрывавшимися офицерами, в том числе с генералом Федором Сергеевичем Рербергом, раньше командовавшим армией. Мы мечтали попасть к добровольцам, и, как только они вошли, генерал получил назначение, и я попал к нему сначала членом комиссии по расследованию дел чрезвычаек, а затем, когда он начал формировать 7-ю кавалерийскую дивизию, я поступил врачом Кинбурнского полка. Когда генерал Рерберг был назначен начальником тыла Киевской области, я получил назначение врача штаба тыла на правах корпусного врача, оставаясь в то же время врачом Кинбурнского полка и 7-й дивизии. Когда в Киев прибыла комиссия при Главнокомандующем Вооруженными Силами Юга России генерале Деникине для расследования злодеяний большевиков, я был одновременно назначен ее членом и сразу погрузился в тяжелую, но интересную работу. Я работал и в полку и в штабе, а затем в комиссии. С этого времени я прочно связал свою судьбу с Добровольческой армией. Позже генерала Рерберга сменил генерал Розалион-Сошальский, с которым вместе мы совершили наш крестный путь вплоть до эмиграции. Привожу здесь данную мне им аттестацию, как объективную характеристику моей деятельности в Белом движении, засвидетельствованную и подписанную
военным агентом Делегации в Югославии полковником Базаревичем за № 993: она дает мне право говорить правду.
«Широкое образование известного в медицинском мире врача, выдающиеся административные способности, больший опыт двух предшествовавших войн превозмогли все неустройства исключительного времени и исключительной по трудностям для Белой армии работы. Столь необходимая врачебная помощь в частях, мне подчиненных, благодаря деятельному, богато просвещенному начальнику до последней минуты оставалась на должной высоте... Пытливый ум психиатра в связи с незаурядным мужеством в моменты боя заставлял каждый раз находить ученого доктора медицины в самых передних линиях с винтовкою в руках (положения, из которых он выходил неизменно в числе последних, зачастую пролагая себе путь штыком и пулею). Многократно присоединялся с разрешения ближайшего начальства к передовым разъездам или дозорам, идущим на самую рискованную разведку... Так было во время русской Гражданской войны. То же было и в русско-японскую войну 1904-1905 годов. Не изменяется характер деятельности и в дни Великой войны 1914 года».
Не надо думать, что вся революция состоит из событий крупных. Мелочи жизни играют свою роль и переплетаются с событиями исторического значения. Когда мы уже висели на отлете из Киева в ноябре 1919 года, я отлично сознавал, что вся дореволюционная жизнь кончена. Главное, чем я жил до революции, была научная работа.