Литмир - Электронная Библиотека

Это что — перед каждым человеком нетронутый Памир?..

Как внезапно развязался этот затянутый узел. Нет тебя, нет опоры, но нет и таранного катка, который расплющил здесь всех. Я не надеялась, что так легко освобожусь от псих-президента, я приучила себя к мысли, что противостояние будет измеряться годами, я почти хотела этого, я не собиралась сворачивать перед этим валуном, он лежал на моей тропе, как и я — небольшой булыжник на его дороге, кто-то должен умостить собой противоположный путь, и вдруг только пыль под ногами, и не догадаться, что окажется следующим столбом с километровой отметкой…

Я надеялась на твое возвращение из Елеоноры, на твое долгое возвращение, лучше бы навсегда, вдвоем мы справились бы с мирозданием, но оно этого не пожелало, и мне без тебя придется быть глупее, да я дурой и была, я ни разу не поговорила с тобой открыто, вот только теперь, а тогда каждый раз через свое сопротивление, через истерики и самолюбие, Бог послал мне друга, а я не поняла, что захлопывалась перед тобой, вместо того чтобы распахнуть свою пустую душу и наполниться живым потоком, лившимся через тебя…

Прости меня. И мой запоздалый плач.

Боже, прости меня.

* * *

Она прислушалась.

Где-то следователь, стирая пот, пытался вытянуть из девахи хоть что-нибудь полезное, но та заливалась в три ручья, повторяя через всхлипы, что никогда в жизни, никогда в жизни, совсем никогда… Краснозаменная угрюмо лежала в одиночном изоляторе и мечтала, что для нее построят эшафот на центральной площади Революции и принародно почетно повесят, а если ее освобождения потребует мировая общественность, то повешение заменят Петропавловской крепостью, где и сгноят заживо в известном равелине.

Лушка пробралась между кроватями к перечеркнутому железом окну. Если приблизиться к решетке так, будто ее любишь, она пропадает, и тогда можно присоединиться к беспредметному простору. Но, должно быть, не только она этого хочет, потому что в проложенный ею коридор устремляются остальные, начинают, как чулок, выворачиваться палаты и лестницы, и на Лушке повисает всё четырехэтажное здание лечебницы, словно боится потерять главного пациента или тщится вместе спятить, и оторваться от просиженного места и взлететь, лечебнице надоела вековая пригвожденность, она устала от неизлечивающегося человечества, ее подвалы одолела плесень, в них свиваются неблагоприятные земные напряжения, здание построил нелюбящий человек, чтобы было куда определить собственную жену, здесь можно было только заболевать, а не вылечиваться. Лушке жалко несчастное каменное сооружение, которое, конечно, не поднять и не пересадить, хотя кажется, что оно вместе с Лушкой парит в белом просторе, который пеленает медленный серый снег.

Уже снег. Опять снег. Лушка ощутила холод своих ладоней. Ты давно ко мне не приходил, сказала она в серую мглу за решеткой. Ты меня совсем забыл.

Нет, прозвучала снежная вселенная всеобщим голосом ее ребенка, — я не могу забыть, если помнишь ты.

Я устала говорить сама с собой, пожаловалась Лушка.

Ты устала молчать, поправил малец.

Это одно и то же, вздохнула Лушка.

Нет, сказал малец. Все вокруг полно звучания, а ты не работаешь.

Не больно-то, может, я и нужна, на что-то обиделась Лушка. Всё звучит и без меня. И никто не сказал мне главного.

Только ты и можешь сказать себе главное, ободряюще шелохнулось в ее ладони. Жизнь — всего лишь ток, питающий приемник, а ты — волна, на которую он настроен. Каждый раз единственная. Никто другой не извлечет ее из мира.

Я почему-то извлекаю одни глупости.

Глупость глупого не менее важна, чем мудрость мудрого, сказал малец.

Тогда зачем быть мудрым? — фыркнула Лушка.

А зачем быть глупым? — возразил малец.

Но ведь глупым проще?

Нет проще и нет сложнее, прозвучало внутри. Это взгляд со стороны. Есть то, что может каждый.

Тогда бы никто никому не завидовал, — усмехнулась Лушка.

Завидуют от незнания возможностей, сказал малец. Зависть — это лень. Ленью сопротивляется тело, устраняющееся от работы. А глупость — младенческий возраст души.

Значит, мудрецы когда-то были дураками? — не очень обрадовалась Лушка.

Глупость необходима, спокойно сказал малец. Она приводит к ответу. Если бы все горы были на одном уровне, получилась бы плоскость и не потребовалось бы покорять вершины.

Почему? — не поняла Лушка.

Потому что это умели бы все.

Моя бабка говорила: молодец против овец, а против молодца сам овца. Но овца-то зачем? Она что? Клетка в потребляющем мудрость желудке?

Что бы мы делали без своих желудков? — засмеялся малец.

Ты буржуй. Ты проповедуешь неравенство.

Равенства не бывает. Равенство — это уничтожение. Тебе ведь понравилась в геометрии теорема о совмещении треугольников? Равенство — это потеря своего места. Присоединение к такому же, но без всякой пользы: от равенства ничто не увеличивается, даже разрушение.

Это потому нас так много? Всего так много? Чтобы возникло разное? Расширение происходящего через отличие. Я поняла — через нас растет Бог. Послушай, а Богу никогда не захочется доказать теорему о равенстве треугольников?

Для этого бы потребовался по крайней мере еще один треугольник, засмеялся малец и, покинув материнскую ладонь, задышал в холодное стекло, залепленное снаружи первым снегом.

Стекло не согрелось, и снег не растаял. Лушка недоверчиво смотрела в перевязанный снегом мир.

Ну вот, ты опять ищешь не так, упрекнул малец. Снег снаружи, а тепло внутри. Поторопись. Тебе все равно придется сменить систему исчисления.

Исчисления чего? — спросила Лушка, прикладывая руку к стеклу. Сугроб с той стороны тут же подтаял и сполз вниз.

Всего, ответил малец. Того, что добро. И того, что зло. Того, что польза и что вред. На самом деле всё не так, как мы думаем. Все-таки лучше как можно меньше отделяться от реальности.

Это ты говоришь о реальности? — удивилась Лушка.

Я к ней ближе, — сказал малец. Реальность начинается от прикосновения к небу. Она там, куда не проникает время.

Как можно без времени? — не поняла Лушка.

Да это только карман, в который опускают всякую мелочь! — воскликнул малец.

Лушка вздохнула. «Марья смогла бы мне это объяснить», — подумала она и опять потянулась к стеклу. Пушистый сугробец за ним послушно осел, просочился слезами, стало видно большое белое — и тени, тени, тени, тысячи лохматых снежинок, услышался серый шепот, снежинки сменили направление и ударили в окно и, презрев преграду, осели на рыжие волосы слушающего их человека, завились ручным смерчем вокруг синего спортивного костюмчика, снежный шепот стал внятным, в нем светилась радость бытия. Лушка закрыла глаза и освобожденным окном распахнула душу, в нее устремился дождавшийся своего мига безымянный поток. Не так быстро, попросила она, а то я не успею дать тебе имя, и ты не родишься. Ответная вселенная с готовностью выпала из времени и замерла для мига, и в Лушке стал прорастать вопрос, главный для сейчас, он торопился, чтобы уступить место тому главному, которое возникнет в подступающем потом, и чувство внезапного рассвета среди беспамятной ночи плеснулось в сознание прежде слов; и запутавшиеся слова вильнули в сторону и определили присутствие за спиной постороннего.

Лушка открыла глаза и ослепла в привычной тьме.

Подождите! — рванулась Лушка к неназванным мирам, но миры погрузились в баюкающую их тьму, и преждевременное утро уплыло на законный восток.

Она медлила, не оборачиваясь, вновь привыкая к слепой нищете. Постороннее присутствие было неугрожающим, ему можно было довериться спиной.

— Как это у вас получается, Гришина? — раздался в молчании голос зама. — Мне даже захотелось скромно удалиться, чтобы вам не мешать.

Лушка протянула руку ладонью кверху, и снежный маленький смерч устремился к белеющим линиям судьбы, снежинки улеглись крохотным сугробом на пересечении дорог и успокоились.

77
{"b":"574673","o":1}