Литмир - Электронная Библиотека

— А вас, Гришина, давно пора выписать! — обвинила она Лушку вместе с ее одеялом, подушкой и казенной койкой.

— Правда? — обрадовалась Лушка. — Я сейчас!

Врачиха возмущенно на нее уставилась, спохватилась, что, кажется, выдала служебную тайну, и раздраженно приказала:

— Немедленно притащи ее обратно!

Лушке показалось, что она опять за партой, около нее стеной стоит математичка и люто ненавидит белобрысую Лушкину голову. Лушка закрыла глаза, чтобы представить под накрахмаленной врачебной шапочкой соломенные сухие косички, наполовину продолженные розовой лентой, — чтобы проще было полюбить врачиху, как себя, но, по правде сказать, косички Лушке и самой не нравились, а острое личико совсем не восхищало, да и вообще Лушка сроду себя не любила, так чего же требовать от других?

Удивленная Лушка села на кровати.

— А вы себя любите? — спросила она врачиху.

Ту с какой-то стати залило краской, она явно смешалась и, нервно развернувшись, покинула комнату.

Соседки переглянулись и нырнули под одеяла с головой.

— Эй, вы, шпикачки! — сказала им Лушка. — Зачем вас двое, если для вас и одна — перебор? А тут у людей помещения не хватает!

Под одеялами ужались до полного отсутствия и не ответили.

Лушка вздохнула и стала думать о том, что бы она сделала, если бы ее сегодня выписали. Ну, в первую очередь она бы выспалась. Потом села бы в какой-нибудь обшарпанный пригородный автобус и уехала в какое-нибудь Муслюмово. Как раз на речке Тече. Там в каком-то году что-то взорвалось. То есть не там, а рядом, а по Тече спустилось. Щуки плавали с белыми глазами. А в Тече всё равно купались. И скотину поили. И сами пили. У девок косы целиком выпадали. Недавно, говорят, явился из города молодой, поплавал саженками — через три месяца памятник поставили.

Нет, в Муслюмове делать, конечно, нечего. Она лучше на бабкин хутор, колечко искать. Тоже от Течи недалеко. Там озера, можно сказать, нормальные. Ну, лещи на шесть кэгэ и щуки по три метра, так кому от этого плохо. И еще там горы. И почему всё, что взрывается, помещают в самое красивое место? И почему это бабка у нее умерла так рано? И что это выходит? А выходит, что Лушке выписываться не к спеху — на воле вроде как и делать нечего. Здесь вроде важнее.

Никогда мне так пусто не было. Я как оглохла. Я в самом деле оглохла. Я что-то сделала не так. Я стала искать ответ в букваре. Наверно, я должна что-то понять, а я не понимаю. Баб, я что-то делаю не так, а ты молчишь. Мне больше понятно издали, а близко я всё путаю. Было — откуда-то шло тепло, душа прорастала, и, значит, мне нужно туда. Но греет и всякое побочное, а я не различаю. И внутри умолкает от ненужного.

Да, сказала Лушка, Елеонора. Обжирается, не имея тела.

Я вчера ненавидела эту дуру, вот в чем дело. И как же мне потом было никак. Как прямолинейно и бесцветно. И эта, которая храпит. Я оттащила человека под мойку и хорошо выспалась. Как быстро я забыла, кто я.

Да если бы и нечего было забывать, если бы ничего этого не было… Пришла же седая женщина, даже тогда пришла, когда всё обо мне узнала, — и пришла, и любила меня, а я, наверное, стала такой, чтобы она могла любить.

Кто-то должен первый, сказала Марья.

Вот оно — от первого создается мир.

Я должна пойти к ней и сказать. Чтобы она от меня не шарахалась. Что я буду ее жалеть.

Вот откуда глухота — от безжалостности. Я поняла, баб. Я не хочу быть глухой.

* * *

В Марьину комнату зашел псих-президент и был там долго, вышел недовольный, хромал сильно, белый халат пристал сзади к брюкам, у него всегда халат не развевался, как у других, а прилипал. Лушка постеснялась пойти сразу после врача, от непривычной деликатности снедало нетерпение, но она стойко удерживалась на стуле, задав себе досчитать до двух тысяч. Считала и заодно выстраивала объяснения, как могло с Марьей такое произойти, навернуться же можно, как могла чужая баба, хоть и жена, въехать в другого, как в коммуналку, имела же она и собственную отдельную жилплощадь, и куда всё это подевалось, и что стало с мужем-любовником. Но про мужа — не главное, про мужа — обычная чепуха, а вот из чего же в таком случае состоит человек? Нет, Лушка знала кое-что из всяких там случайных разговоров, и Марья иногда касалась, да и догадаться не так уже невозможно. Но догадки и разговоры в теоретическом все же плане, и даже если очевидно, то не с тобой, а далеко, и вообще чаще всего в чьем-нибудь прошлом или в каком-нибудь сне. Сон тоже реальность, и даже посущественнее иногда того, в чем все дурака валяют, как, например, она совсем недавно. Но между всем этим, даже полностью очевидным, между этим и тобой — преграда, стена, раздел. Ты себе ежеминутно понятен своим телом, кожей, голодом, болячками, какими-то там самолюбиями, любовями, зарплатой и завистью к тем, у кого видимого больше, а невидимое, удерживающее тебя вот в этой форме, давшее тебе какой-никакой разум, доступно тебе лишь время от времени и при условии совсем уж вывернутых чувств. И вдруг — на тебе, наглядно и рядом, и… тысяча девятьсот девяносто семь, тысяча девятьсот девяносто восемь, тысяча девятьсот…

И Лушка почти бегом помчалась к таинственной и влекущей двери наискосок, приостановилась, подумала — не постучать ли, но тут же решила, что и во всякой там культуре перегибать ни к чему, и вошла, очень надеясь, что Елеонора сегодня не упражняет Марью в спортивных танцах.

Нет, Елеонора неторопливо двигалась от тумбочки к тумбочке, выдвигая ящики и что-то отыскивая.

Лушка покашляла, возвещая о своем присутствии, но Елеонора не обратила на это никакого внимания и продолжала что-то искать в чужих имуществах.

— Маш… — проговорила Лушка виновато. — Это я, Маш… — Не дождавшись ответа, с трудом преодолела: — Елеонора…

В очередном ящике попалось то, что нужно, Елеонора с довольным видом это схватила и повернулась к Лушке:

— Ну, и чего?

— Я вчера… Это от неожиданности. Я ведь не знала.

— И чего?

Действительно — чего? Чего она тут пришла вымучивать? Чего ей теперь сказать? Что Лушка ее любит? Что жалеет?..

Маш, ну, ты же сказала, чтобы я к ней как к тебе. Вот я и пришла, а у меня язык не поворачивается.

— Эк тебя корежит! — удовлетворенно усмехнулась Елеонора.

— А чего вы радуетесь?

— Праздник у меня, вот и радуюсь. А тебе что — не нравится, когда радуются?

— Было бы отчего…

— Ты мне мораль не читай. Соплячка еще. Со своими делами разбирайся.

— Я и пришла, потому что хочу разобраться.

— Да ну?

— Я прощения попросить, если вчера вас обидела.

— Ну и попроси.

— Вот я прошу.

— Так не просят. Так в харю харкают.

— А как надо?

— На мировую с бутылкой идут. Или с подарком.

— Если только с меня что-нибудь.

— Без штанов тебя оставить, что ль? Отдашь штаны-то?

— Пожалуйста.

— Ну-ка, пощупаю… Фу, жилистая какая! Я-то покруглее… Ну, снимай.

Лушка стянула трико.

— Ничего, постираю, да на кусочки — для какой ни то надобности сойдет. Что задумалась? Жалко, что ли?

— Нет. Не жалко. Мне ведь их тоже подарили Христа ради.

— Неуж побиралась?

— Нет. Они добровольно.

— Так и ты добровольно. Ну, всё. Иди теперь.

— Спасибо, что простили.

— А я и не простила.

— Всё равно спасибо.

— За что это?

— Да вот попробовать хотела. Как это — щеки подставлять. Думала — не смогу. А оно ничего, можно. Только проку не вижу.

— Ну, прок — он такой. Прок всегда кому-нибудь одному.

— Одному не бывает. Бывает каждому свой.

— Так чего лучше? Всем сестрам по серьгам.

— Я тут вчера книжку забыла, вы не видели?

— Букварь, что ли? Тоже мне книжка.

— Чужая, мне отдать надо.

— Обойдутся. А мне на бигуди сойдет.

— Тогда я скажу главному, что книга у вас.

— Мне-то что. Говори кому хочешь.

— До свидания.

— Давай, давай.

— До свидания, — повторила Лушка и не двинулась с места.

51
{"b":"574673","o":1}