Литмир - Электронная Библиотека

И опять снилось, но совсем другое, но я знала, что это одно. Прямая, ровная дорога через лес, лес странный, в нем больше полян, чем деревьев, деревья растут поодиночке, ветви раскидисты и молчаливы, они привыкли к тишине и свету, света много, свет щедр, дорога открыта, ни одно дерево не бросает на нее тени, дорогу сопровождают высокие странные цветы, их синь глубока и красива, но вещает угрозу и предупреждение. Цветами я довольна — ни один не сломан, ни один не засох, вепри обходят это место стороной. Я ощупываю взглядом дорогу, но и здесь никакого упущения, дорога выглажена сотнями ладоней, она венчается безукоризненно ровным ободом вокруг старого древа, которое от бесконечных лет и собственной тяжести больше остальных погрузилось в землю, ствол его не обхватить и десятерым. Я сворачиваю с ювелирной дороги в синие молчаливые цветы, я оглядываюсь, но следа моих ног не видно, все цветет, как цвело, тело дерева надвигается старческой кожей, и кожа привычно пропускает меня в середину и нетронуто смыкается за спиной, как недавняя трава. В середине оказывается стол из колена корня, над ним пучки сохнущих трав и несколько каменных ступ в волокнистых нишах, с одной стороны ложе с ворохом мягких звериных шкур. Ложе убедило меня, что это мой дом, и он, конечно, имеет вход, и для каких-то надобностей — не один: жилье создано деревом и временем, дупло уходит далеко вверх, по нему можно подняться почти до самой вершины, и я делаю это быстро, бегом, и могу бежать с закрытыми глазами; и когда приходит День, я ношусь вверх-вниз с такой скоростью, что собравшиеся вокруг Вечного Дерева люди думают, что я в этот День существую в нескольких лицах, и чем больше они увидят лиц, тем благосклоннее к ним могучее дерево, и, значит, будет мир, будет зверь и в обилии произрастут лесные плоды, а пчелы запасут сладкий мед. Близок День, и дорога в порядке, сегодня в сумерках явятся последние из тех, кого настигла хвороба, и я буду убеждать ее покинуть человеческое тело, я тихо-тихо сообщу, что вокруг темно и никто не узнает, в какую сторону направится боль, пусть идет куда хочет, ночь длинна, можно уйти далеко, те же, кого она оставит, до рассвета будут лежать неподвижно, глаза их будут закрыты, они ничего не узнают, ничего не будут помнить и даже не поверят, что у них болел зуб или нарывал палец. Ни одного больного не должно остаться к началу Дня. Я вытащила из ниши каменные ступы и поставила их на отполированный столетиями коленчатый стол. У меня была старушечья жилистая рука. Рука сняла с пояса холщовую сумку и высыпала на стол синие соцветия и вздутые корни. Из корней сочился прозрачный опасный сок.

Этот сон ей очень понравился, она несколько раз пыталась увидеть его снова, но целиком он уже не приходил, а только частями: то каменная ступа оказывалась среди прочей посуды в раковине под краном, и Лушка, пренебрегая прочим, мыла только ее; то становилось жарко и руки отбрасывали знакомую звериную шкуру; или она узнавала то, чего не было в том сне, но была уверена, что это — оттуда, например — кольцо из темного металла с маленьким зеленым камнем. Кольцо повторялось часто, Лушка рассмотрела два крохотных треугольника на внутренней стороне, вершинами друг к другу; кольцо что-то значило, значили и светлые треугольники, это тревожило, никак не определяясь, и Лушка, когда еще жили вместе, спросила о кольце у отца, а он рассмеялся и сказал, что мальчишкой стянул брякалку у Лушкиной бабки и подарил городской девчонке, приезжавшей на лето, девчонке колечко не понравилось, она потеряла его в лесу, может — и нарочно. После этого Лушке стало сниться, что она пальцами разгребает лесную землю и бесполезно ищет, это ей уже надоело, кому хочется искать, не находя. Последний раз она перетряхивала прелую листовуху в роддоме, после того как оказалось нечем кормить. После этого сон ушел и не возвращался.

Сны были несхожие, почти ничем не соприкасающиеся, но они были об одном — они были о Лушке, будто кто-то рассказывал ей о детстве, которое она успела забыть, но когда начинали рассказывать — вспоминала: да, было, и это было, и другое, и еще много, рассказывайте, рассказывайте, я буду сидеть смирно и слушать, и все вспомню, и всех узнаю, и уже не позабуду… Она верила в голых ребятишек с корягой и в стук берестяных поплавков за спиной, она знала, что ходила ровной дорогой к дуплу, и могла бы, наверно, вспомнить заговоры, которые шептала, — по каждому случаю свой; и почти знала, что когда-нибудь действительно отправится в березовый лес и будет искать кольцо, и найдет, не скоро, но найдет, потому что смириться с мыслью, что же она пустила под откос и какому богатству пресекла дорогу в себя, смириться с этим она не захочет, и это изменит, да уже изменило, все точки отсчета, и это видно Марье и будет видно псих-президенту, и ему не потребуется давить Лушку ампулами, чтобы доказать ее уклонение от нормы.

Но прояснится ли хоть что-нибудь, если окажется, что ее здесь держат не зря, да и что, собственно, такое уж необычное тут случилось — ну, говорит она с кем-то о жизни, так кто не говорит; ну, стала думать о Боге, так полчеловечества в церковь ходит и с детства молится Богу же, а она опоздала, и это ей пока внове; ну прислушивается к Марьиной сумасбродной логике и к тому, что псих-президент тоже будет человеком, хоть и не скоро, — так это значит, что и для нее не всё потеряно; а насчет логик — так они у каждого свои, и «Бьюики» прибалта вряд ли предпочтительнее Марьиных вселенских матрешек, скрывающих одна в другой новые бесконечности; да и матрешки не Марьины вовсе, а кто-то такой же сдвинутый придумал их давным-давно, и, наверное, не просто так, а чтобы через тысячу лет новый дурак спросил — а что это значит, и снова понял давно известный ответ и действительно отыскал в забавной игрушке систему мироздания… Да нет, всё это в рамках и пределах, и не это ввергает ее в сомнение и панику, а сам по себе факт, что ей, Кирочке, Лу, Санта-Лучии, Лушке, а в общем и целом Лукерье Петровне Гришиной, семнадцати лет от роду, беспризорной потаскушке, въяве нужен Бог, и срочно надобно знать, зачем она Богу, и откуда мир, и для чего жизнь, и что предстоит после, — вот это действительно сумасшедший номер, финт ушами, как любила говорить дорогая подруга, это вне рамок и правил, соскок со всех позвонков, и она согласна, что спятила, что ее место здесь, потому что представить для себя место там не хватит никакой фантазии.

Или вне правил и законов было то, что она вытворяла до этого? Чему Лушка органически принадлежит — бесноватым загулам, пьяным рыгаловкам, несчетным равнодушным совокуплениям, убогой свободе и лихому самоуничтожению или тому, что все еще кажется диким, что ворвалось в нее вместе с психушкой, туннелями, Марьей, псих-президентом, пальмой, умершей бабкой, с жадным взглядом в предел и почти доступной дверью в несуществующее?

И когда она предположила в себе и в других природу изначально иную, чем придуманная сиротским детским воображением, то поняла очевидное: ни ее подруга не родилась проституткой, ни прибалт не был зачат лжецом и пустомелей, ни ей самой ничем не повелевалось убить сына. Это над собой они были насильниками, себя обманывали, себя задешево распродавали и убивали — себя.

Лушка ощутила, что разрывает цепи и выдирается из облюбованной темницы, и решетки на окнах после этого не имеют, собственно, никакого значения.

* * *

— Гришина, к вам посетитель, — возвестил динамик. — Гришина, к вам пришли!

Лушка замерла. Может, в отделении есть еще одна Гришина и Лушке динамик не предназначен?

Сердце стучало у самого горла. Или к ней? Кто о ней мог вспомнить? Она никому ничего не сообщала, даже подруга не знает. Но, может быть, это делают врачи или дежурные сестры? Может быть, псих-президент лечит своих больных нелюбимыми родственниками. Лушка спросила себя, хочет ли видеть, например, отца. И хоть сердце уже лупило в виски, решительно ответила: нет! Не желает! Никого не желает! И отца — меньше всех других.

Она, не шевелясь, медлила под пальмой. Сегодня это сиденье опять было свободно — с Краснознаменной что-то приключилось, то ли почечная колика, то ли заворот кишок, ее отправили на операцию. Лушка всматривалась, пытаясь разглядеть посетителей за далекой решеткой, но там, как всегда, неоправданно толклись местные, надеясь и любопытствуя, то и дело перекрывая друг друга, а в холле прохаживались или жались к стенам законно допущенные к свиданию. Для большинства это были самые несчастные в сутках два часа, потому что из внешнего мира являлись немногие, а ждали здесь все, а кто не дожидался, выходил хотя бы посмотреть на удивительных людей в хороших платьях и не в шлепанцах.

46
{"b":"574673","o":1}