* * *
Знание застывает в догме, материализуется в догме, сохраняется догмой и через догму же становится массовым, готовя множества к восприятию следующей революционной ереси.
* * *
Я не захотела возвращаться на работу. И не потому, что не желала повышенного внимания к себе и всеобщих консилиумов по поводу каждого своего движения. Я не желала делать вид, что мы заняты серьезным делом. Мне стало казаться, что основной интерес человека располагается не в привязке его бетонного жилья к бывшим березово-грибным рощам и не в реконструкции изъеденных шашелем деревянных домишек прежних мещан, оказавшихся теперь в центре еще одного мегаполиса. Мне требовалось свободное временное пространство, чтобы понять хотя бы себя, а если повезет, то и часть остального, потому что без остального себя тоже не осилить.
У меня никогда не было лишних запросов, вещи на мне консервировались, как в холодильнике, и даже день ото дня становились новее. Ей-богу, у меня не снашиваются даже каблуки. Так что мне вполне хватало того, что я уже имела, а прочие вопросы могла разрешить доставшаяся мне в наследство немаленькая библиотека, в которой я, сколько ни копалась, не могла обнаружить для себя смысла.
Я засела дома — без определенной цели и без понуждения, хотелось спать — спала, хотелось вытирать пыль — вытирала. Ко мне вернулся вес, который был во мне в восемнадцать лет, и проступило что-то еще, чего я не осознавала в себе никогда, как, впрочем, не осознавала полностью и сейчас, но сейчас я чувствовала, что это рядом и принадлежит именно мне — то ли как дарованное авансом, то ли идущее за мной по пятам из столь древней древности, что я готова была поверить, что слышу в своей комнате скрип древовидных папоротников или ощущаю не содержащий темноты мрак, рядом с которым солнечный летний день унижается до его плоской тени.
Но когда подобное выступало особенно достоверным, я, как в пропасть, обрывалась в сомнение: я больна. Я больна, я сумасшедшая, это все навязчивый бред, где моя сестра, пусть она примет срочные меры.
Почему-то сестра, а не я сама.
* * *
Я стала реагировать на окружающее избирательно: отзываюсь лишь на то, что неким тайным образом совпадает со мной, прочее же мне не только неинтересно, но нетерпеливо раздражает. Точно так же раздражался мой отец, когда что-нибудь заставляло его отвлекаться от работы, а кое-кто считал, что у него скверный и эгоистический характер.
Можно ли из этого сделать вывод, что я тоже работаю? Ничего не делая — работаю?
Я спешу избавиться от того, что мешает мне пребывать в себе. Сил моих не было слушать на работе про сексуальные техники чьих-то партнеров, про черный рынок и фильмы ужасов, которые крутят на каких-то подпольных квартирах за определенную мзду. Рядом примеряли кофточки, а у меня темнело в глазах от моего роднейшего ужаса: а если? Если мы ничего о себе не знаем, если напрасно ставим памятники умершим — если они живы больше нас? Если я действительно не вмещаюсь в свою биологию и душа моя, не ведая препятствий, простирается до тахты пьяного соседа в смежной хрущевке?..
Все еще с подстраховывающим словом «если». Хотя давно очевидно, что привычный для меня (для нас?) мир рушился с нарастающей скоростью.
* * *
То он был Юра, то Виктор, то почему-то Шамиль. Похоже было, что он соглашается на любое имя, принимая каждое как свое, а чтобы всем интересующимся было понятно, о каком Юре идет речь, у него имелась не то чтобы фамилия, а некое родовое обозначение Чистый.
Может, и была у него какая-то родня и какой-то дом — выпал же он когда-то из гнезда, но Юра их не вспоминал, потребности в них не испытывал, жилья не имел, ночевал вместе со сторожами и дежурными слесарями. Его подобрала моя подруга — посочувствовала и решила, что может спасти. Чистый был отдраен, обряжен в новый костюм и засунут в адидаски. Мужчина получился хоть на выставку, в улыбке светилась добрая снисходительность, он терпел и костюм, и адидаски, и подругу, как свои разные имена, нужные вовсе не ему, а для чьего-то постороннего удобства. Подруга, натерпевшаяся от последнего крутого мужа, радостно сообщала, что Юрочка ласковый как теленок, улыбается и гладит, улыбается и гладит, и ест все, что дадут, и на сторону не бежит, и матерно не выражается, а через месяц-другой стала неуверенно моргать, хотя Юрочка продолжал и гладить, и улыбаться, но к перерасходу не стремился, а специальности не имел никакой.
Через полгода Юра забрал из кладовки свою прежнюю одежду, повесил на стул нисколько не изношенный костюм и переселился ближайший незапертый подвал — без всякого скандала, без матерности и, упаси Бог, без рукоприкладства, а всё с той же благожелательной улыбкой. Улыбка сбежала лишь с лица подруги.
* * *
Он в самом деле был Чистым — ни паспорта, ни трудовой книжки, ни работы. Он вежливо отвечал на вопросы милиции, не возражал, если участковому приходило в голову отправить его на пятнадцать суток, но и метлой махал не очень. К Чистому привыкли, как булыжнику на обочине, — ни пользы, ни вреда. Ни вором, ни пьяницей Чистый не становился и через три года улыбался, как вчера. Улыбка, скорее всего, и обеспечивала ему пропитание. Он никогда ничего не просил, а даруемое принимал спокойно — не то чтобы как должное, а как естественное — вроде грибов в лесу.
Подруга стала задумчивая. Купленная во время романа с Чистым импортная сантехника, рассчитанная на долгое сияющее будущее, упихнута в кладовку вместе с нестареющим Юрочкиным костюмом.
— Поставила бы… — Это я о сантехнике. Подруга пожимает плечами:
— И та годится.
А когда я говорила, что та годится, она брезгливо кривилась. А теперь смотрела то ли в себя, то ли еще дальше:
— Он ничем и ни за что не намерен платить. И не платит. У него нет страха. Ни перед прошлым, ни перед будущим. Если ему скажут, что завтра на рассвете его расстреляют, он улыбнется, и пойдет ночевать в кочегарку, и проспит столько, сколько всегда. Я проверяла: он спал по восемь часов. Ровно. Минута в минуту. Я спрашивала, снятся ли ему когда-нибудь кошмары. Он ответил: для кошмаров у него нет оснований. Лучше бы он мне не попадался. Он выбил из-под меня табуретку.
Через несколько дней после этого разговора она явилась ко мне с двумя дюжими парнями в спецовках. Парни, не обращая на меня никакого внимания, заволокли в мою квартиру сантехнику, выкорчевали родимое производство и, по логике соцбыта, должны были на этом остановиться. Но не остановились. А врастили в стены и пол розовый импорт и сумели провернуть все за два часа.
— Чем ты их купила? — изумилась я.
— Купила ты, — усмехнулась подруга. — Они забрали у тебя старое, которое было почти новое. Работали-то — глаз не оторвать! Представляешь, как будет, когда все так начнут? Вот где коммунизм — платить надо!
— Полегчало, — всмотрелась я.
— Я меняю квартиру. Вместе с барахлом. Чтобы ничто больше на меня не смотрело.
— Значит, пусть пялится на меня?
— Не паникуй, у тебя нет на это условного рефлекса. А ты заметила, что в слесарях сегодня жуткие красавцы?
— Да, я обратила внимание, что они в обручальных кольцах чистят канализацию.
Я скептически оглядела обновленный санузел.
— Ну и как? — с ожиданием какой-нибудь благодарности спросила подруга.
— Замечательно. Но я терпеть не могу розовый цвет. Ты не против, если я всё это покрашу в какую-нибудь полоску?
Подруга заморгала, сморщилась, будто собралась чихнуть или заплакать, и вдруг расхохоталась:
— Господи, да они же тебе и покрасят!
И хохотала, хохотала…
В конце концов, я к ней присоединилась, потому что поняла, что у нас никогда не будет коммунизма, сколько бы нам ни платили. Потому что нас выгнали из него на заре времен. Потому что в каждом из нас живет свой Шамиль.
* * *
Это было около двух лет назад. И вот моя мысль снова вернулась к Шамилю, тут был какой-то принцип. Принцип, который мог бы пригодиться мне сегодня. Но проникнуть в него в масштабе обычных деловых оценок не получалось. Чем был этот Чистый Юра-Виктор-Шамиль? Абсолютным лентяем? Но когда моя подруга, отнюдь не отличавшаяся чрезмерным альтруизмом, решилась откупиться от оставленного этим человеком следа чуть ли не всем, что у нее было, и даже пожертвовала тихой улочкой Энгельса в самом распрестижном центре и перебралась на вспаханную новостройками северо-западную окраину огромного города, то это не могло быть бегством только от чужой лени. Ни один из ее четырех мужей не производил на нее такого впечатления.