– Денисенкова Анна! – выкрикнул офицер.
– Здесь! – откликнулась заплаканным девичьим голосом неровная шеренга.
– Денисенкова Аграфена!
– Здесь! – всхлипнула соседка.
– Денисенков Пётр!
– Я! – отозвался худощавый юноша в треухе и ватнике.
Называли прудковских. Когда очередь дошла до Шуры и она почувствовала, что вот сейчас назовут её фамилию, ноги у неё задрожали, и стоявшая рядом Ганька, схватила подругу за руку и шепнула:
– Что ты? Держись за меня. Теперь надо терпеть и привыкать.
– Ермаченкова Александра!
Саша, собрав все силы и смелость, пискнула в ответ: «Здесь!» – и только тут по-настоящему поняла, что с нею произошло. Ноги её подкосились, но она крепко держалась за подругу и устояла. Перед глазами плавали разноцветные круги, в висках отдалённо звенело, будто внутри что-то оборвалось, без чего жить будет очень трудно. Офицер сверкнул линзами в её сторону и что-то сказал по-немецки. Что-то незлое. Лицо его по-прежнему было суровым и непроницаемым.
За пакгаузами, где до войны, обнесённые изгородью в три жерди, стояли несколько неказистых деревянных зданий скотобойни, бродили какие-то люди. Здания скотобойни и теперь стояли на прежних местах, но их теперь обнесли колючей проволокой на длинных шестах, вкопанных в землю. По углам стояли вышки. На вышках маячили часовые. Саша слышала от взрослых и брата, что на станции немцы построили концлагерь и что туда сгоняют всех пленных красноармейцев, партизан и тех из местных жителей, кого ловили после комендантского часа, коммунистов и комсомольцев, других нарушителей нового порядка. Теперь она видела его своими глазами. И те люди в оборванной одежде, которые мёрзнут за колючей проволокой и потерянно бродят там, словно привидения, и есть военнопленные. Время от времени оттуда доносились страшные крики и стоны. Так кричат умирающие и обречённые на смерть. И пахло оттуда нехорошо и страшно – нечистотами и смертью.
Шура и Ганька оглядывались на тот жуткий загон, где томились теперь люди, и им становилось не по себе. А что как их в той неведомой Германии загонят на такую же скотобойню?
– Сашечка, – шептала Ганька, – давай слушаться. Ты ведь понимаешь, что они говорят. Всё делай так, как они приказывают, и мне говори. А то плохо нам придётся. Пропадём мы там, в той распроклятой Германии.
Рядом с воротами, выходящими к железнодорожной насыпи, чернел какой-то штабель, заиндевелый и присыпанный сверху снегом. Что там сложено, издали не разглядеть.
Наконец перекличка закончилась. Все пригнанные на станцию оказались в наличии. Можно было отправлять. Офицер сунул листки со списками в полевую сумку. В это время в стороне вокзала лязгнули сцепками и буферами вагоны, сипло вскрикнул паровоз, и из-за пакгаузов, осторожно пятясь в тупик, выползли два вагона.
Шура не раз с родителями и Иванком бывала на станции и видела, что в таких вагонах, сбитых из досок и кое-как окрашенных краской неопределённого зеленовато-бурого цвета, порядком уже выгоревшей и обмытой дождями, возили мешки с зерном, картошку и пиломатериалы. Иногда в узкие вентиляционные окошки, проделанные под самой крышей вагонов, высовывались печальные лошадиные головы. Однажды Шура видела, как по широкому трапу в такой вагон загоняли коров, целое стадо. Погонщики стегали их кнутьями. Некоторых затаскивали на верёвках. Туго обматывали рога и тащили вверх, а сзади нахлёстывали всем, что попадало под руку, и зло матерились, будто коровы в чём-то были виноваты. Люди же садились в другие вагоны, и те вагоны подавали к вокзалу, к высокому перрону. А в этих – ни окон, ни ступеней с удобными, крашенными белой краской поручнями, которые проводники всегда протирали белыми тряпочками.
Немецкий язык в школе ей давался легко, так же, как и русский, как история и география. И Шура хорошо понимала, что говорил офицер своим солдатам и что отвечали ему они.
– Скажите коменданту лагеря, – говорил офицер одному из конвоиров, – сошлитесь, разумеется, на меня, чтобы выделил десяток иванов. Пусть они устроят помост, чтобы мы поскорее осуществили погрузку ост-рабочих.
– Я не вижу никакого подручного материала для изготовления помоста, господин обер-лейтенант, – крутя головой в высокой фуражке и чёрных наушниках, заметил другой офицер, подошедший к очкастому в тот момент, когда закончилась перекличка и подали вагоны для погрузки.
– Материал есть. Вот он, Вилли, перед вами. Да-да, именно это!..
– Но, господин обер-лейтенант!..
– Мы на войне, Вилли… И не просто на войне, а на Восточном фронте.
– Но здесь не фронт…
– А вы, я вижу, очень хотите там оказаться… Должен заметить, дорогой Вилли, с вашей чувствительностью и вашим ревматизмом… Ну что стоите? Действуйте! Для воплощения великой идеи всякий строительный материал может быть пригодным, особенно в основании…
И вот ворота, опутанные колючей проволокой, распахнулись. Конвоиры выгнали группу оборванных, обросших многодневной щетиной людей в красноармейских шинелях и ватниках. И те начали быстро разбирать штабель. Вначале Шуре показалось, что там сложены шпалы или дрова. Но когда пленные начали складывать их возле вагонов, толпа качнулась и охнула.
– Мёртвые!
– Это же умершие солдаты!
Гора замёрзших трупов быстро росла возле чёрных зевов вагонных проёмов, образуя нечто вроде помоста. Почти все они были раздеты. Редко на ком оставалось изношенное до крайности исподнее и портянка, примотанная к ноге проволокой или обрывком скрученного бинта.
– Вперёд! По вагонам! – закричали охранники.
Но толпа оцепенело стояла напротив, не смея сделать и шага. Немцы вскинули винтовки. Послышались выстрелы. Но охранники стреляли поверх голов. Зато собаками начали травить по-настоящему. И первая шеренга, испугавшись, что их сейчас затравят собаками, с жутким воем хлынула к вагонам.
– Быстро! Быстро! – поторапливал то ли приготовленных к погрузке, то ли своих подчинённых обер-лейтенант, сверкая толстыми линзами очков.
– Шурочка, миленькая, надо идти! – кричала ей Ганька, обеими руками поддерживая подругу, у которой подкашивались ноги и мутилось сознание.
Их толкали в спины, поторапливали.
– Давай, подруженька, закроем глаза и пойдём. А то загонят за проволоку.
Шура и Ганька крепко ухватились за руки. Внутри у Шуры всё захолодело. Она охнула и упала в снег, рядом с заиндевелыми телами красноармейцев. Пусть меня затопчут, пусть загонят на скотобойню, но по телам умерших солдат я не пойду, теряя сознание, думала она.
Очнулась она в вагоне, на дощатых нарах, застланных грубой гречишной соломой. Рядом с нею, подсунув под голову оба мешка, лежала и тихо посапывала во сне Ганька. Несмотря на то, что потолок над верхними нарами был увешан гирляндами заиндевелых паутин, в вагоне было тепло. Только от двери время от времени потягивало промозглым сквозняком.
Когда их согнали на школьный двор и начали составлять список, родители успели собрать в дорогу самое необходимое. Жандармы приказали развязать мешки, узлы, открыть чемоданы и сумки, порылись в вещах и продуктах и разрешили передать их детям. И тут снова над деревней взвился женский плач и стон.
Шура вспоминала бледное и постаревшее от горя лицо матери и едва удержалась от слёз. В углу, в другом конце вагона кто-то всхлипывал и сморкался. То там, то там слышался то дрожащий вздох, то задавленный всхлип. Но некоторые спали. Спала и Ганька, обняв их мешки. Что было в тех мешках, наспех собранных в дорогу матерями, Шура ещё и не знала.
Возле чугунной печки, чёрная труба которой была выведена в крышу вагона, возились трое парней. Один постарше, лет семнадцати, примерно ровесник Иванка, и двое лет по четырнадцати. Время от времени они открывали длинным кривым гвоздём чугунную бордово-сизую дверцу, раскалённую от ярко пылающего, клубящегося в топке огня, подбрасывали туда ещё несколько чёрных искрящихся кусков, похожих на камни. И Шура догадалась, что это каменный уголь. Двое, одетые в добротные рыжие полушубки и заячьи шапки, переговаривались и поглядывали на своего товарища. Тот, неподвижным взглядом уставившись в дверную щель вагона, молчал.