Литмир - Электронная Библиотека

Вы спросите - откуда здесь взялся бог? А я и сам не знаю.

Я подкапывал картошку - питаясь преимущественно ею, и писал, писал, и бродил по округе - по окрестным лесам, вкушая терпкий, отдающий дождливой печной гарью хвойный аромат увядания. И с каждым днем седины становилось больше. Ко мне забегал Рэкс, и мы подолгу сидели на скамейке, что возле калитки и пристроенной к бане небольшой террасы, потому как дальше он не проходил - укладывался у моих ног и спокойно дышал, подремывая, до тех пор, пока я не озябну и нам не придется прощаться; тогда он почтенно шел под березу за ограду, никогда не оставаясь ночевать у нас. Исписав ручку, я срезал новую в здании сельсовета. Когда кончилась бумага - насобирал по округе объявлений.

Перечитал нобелевскую книжку Пастернака - она осталась все такой же пошлой, елейной и жеманной, несмотря на мелькающую смелость. И немного из Астафьева - и сейчас не за что зацепиться - как отсыревший наждак: вроде порыв, сила, но как-то пусто, все на внешнее, на форму, хоть и греют сердце землячество и посыл. Тем не менее - среди своих коллег по направлению, так любящих ходить по кругу и назойливо брюзжать: "Где ты, Русь?! Куда все подевалось?!" - он единственный, кто заслуживает внимания. Сильнейший "Пролетный гусь" так и остался для меня его вершиной.

Традиционно спасал лишь ленинградский ВОХРовец - литература чувства - для таких, как я - собак, что сказать ничего не могут - ни другим, ни самому себе...

Безделье - недуг богатых, значит - я богат до отупения, и в этом случае то, что мне вдобавок наскучило мое ничем не отягощенное уютное существование - тоже отнюдь не последний довод "за".

***

В среду вечером я доковылял до станции и уехал в город. Выгрузился на "Путепроводе" и пошагал закоулками к бабушке.

В ее дворе как обычно резвились дети, своими визгами и смехом не давая расслабиться всей округе, от чего даже дрожала чуть пожухлая трава. Я растекся на свободной скамейке и стал читать, при этом чувствуя себя виноватым, что нахожусь на детской площадке без ребенка, такие у нас времена нынче.

Солнце грело уже скорее из приличия, уступая место холодам, и скрылось ровно в тот момент, когда я захлопнул книгу, вынудив меня застегнуть кофту. Резвящихся ураганчиков становилось все меньше, собрав свои вещички, они неуклюже и нехотя топали к дому, кто - из-за охоты спать, кто - желая остаться еще. Поеживаясь, я дальше ждал маму.

Краем глаза замечаю подкатившую к подъезду "волгу", беру рюкзак и не спеша направляюсь в ту сторону. Мама замечает меня не сразу. Обнявшись, мы как-то нехотя поднимаемся в квартиру. Все тот же тамбур, где всегда пахнет луком, все те же две двери - металлическая и, обитая дерматином, деревянная, конечно скрипящие по-особому, как приотворенное окошко в детство: с запахом блинов - таких сладких, что даже не верится - сочащихся сахарным сиропом, - особый рецепт бабушки-диабетика; нечто среднее между пирожком и рогаликом - в форме восьмерки - опять же сладкое; и великое множество пирожков всех сортов и пироги с брусникой и другие, и бабушка все заливается смехом и все боится, что уйдем голодными; и тут же моя маленькая дачная детская кружка с наклейкой - из нее я упорно пил до средней школы; и бабушкино "Ко-о-о-ля-я-я" - деду - с первого этажа, будящее по утрам - ненавязчивое, но настойчивое, и дедово "ай-й-й" в ответ, а потом: "да-а, Нифута"; и ты пытаешься проскочить мимо кухни, сам не зная зачем, но куда там - ничего не выйдет, - ты можешь бежать, но не сможешь скрыться - бабушкин завтрак объемом в несколько обедов настигнет всех; и брат, сбежавший первый, как самый маленький и юркий, а мы с кузеном, давясь от смеха, вываливаем в его тарелку пшенку, бабушка берет ее в руки и такая: "уже съели? какие молодцы!", а из нее аж на скатерть через края валится - вроде как удалось...; и бабушкины логопедические "л-л-л-лопата", "налил-л-л-л", "козел-л-л-л" - тут и камней в рот пихать не надо, разве что иногда хотелось себе по карманам...; и какое-то мое старое стихотворение, которое я даже не помню и которое, кажется, и вовсе наполовину не мое, выписанное бог знает откуда бабушкой себе в блокнот и чуть ли не боготворимое ею... и безудержные слова поддержки в том единственном, что я считаю в своей жизни стоящим, ни от кого больше мною не слышанные...

Но все это, понятное дело, на мгновение и не отдавая себе отчета. На самом деле то, что находится по другую сторону дверей - впервые встречает какой-то недвижимой тревогой, будто замерло перед грозой в молчании. Мы разуваемся, я вешаю кофту и кладу рюкзак на стул у порога. В гостиную мама проходит первая и долго не может разбудить бабушку, делая это, как с ребенком - ласково и аккуратно. Бабуля через какое-то время открывает глаза и медленно-медленно возвращается к нам. А я едва узнаю ее: обтянувшая череп кожа, выпученные глаза и попытки что-то сказать пересохшими губами, но вместо этого получается какой-то высокий прерывистый свист, исходящий из чуть причмокивающей улыбки. Я даже представить себе не мог, что человек может так измениться меньше, чем за неделю.

И тут ко мне впервые в жизни приходит особый страх, порожденный шаркающей вокруг нас в этой комнате смертью - мерзкой, подлой, слепой, но расчетливой тварью - в этот момент я понимаю, что на самом деле очень боюсь ее, паскуду, боюсь настолько, что хочется вовсе никогда не рождаться - боюсь не исчезновения, не конца, а умирания, и от этой мысли становится мерзко.

Бабушка лежит на застеленном простынями и полотенцами старом темном велюровом диване - невольно вспоминаешь, как в детстве прятался за ним, как рисунок на ткани играл роль разметки для машинок, и квартира дедов тогда ассоциировалась, прежде всего, почему-то именно с этим диваном.

Я обнимаю бабушку и, разогнувшись, стукаюсь головой о люстру.

Мощный стол посреди комнаты, завален теперь лекарствами, ватой и шприцами. Стулья, в углу - сервант, в другом - тумба с телевизором на ней: на верхней крышке лежит библия с множеством закладок. Открываю наобум - подчеркнуто: "как воробей вспорхнет, как ласточка улетит, так незаслуженное проклятие не сбудется". Наверное...

У окна - неумолимые часы, фотографии ледокола, на котором ходил дед. Ставим с мамой укол со всеми этими ненавистными "сейчас... сейчас... потерпи..." и бабушка стонет, когда мы поворачиваем ее на бок, и ничего страшнее я не слышал в жизни, и как пусто все перед этим, и видно, что если бы могла - стонала бы громче.

Мама греет бульон и бабуле удается заставить себя съесть пару ложек. Оказывается, последние несколько дней она уже почти не ест. Жидкое - предел. И на кой хер тогда тетка притащила свои сраные гуляши и салаты, прости меня, господи, и овощи аж в ЯЩИКАХ - соразмерно своей любви что ли? Хотел бы я оказаться там, где все это еще могло пригодиться...

Надо дойти до туалета. Убираем одеяло, на бабушке ватный комбинезон, который мы аккуратно снимаем, и садим ее - бабушка еле сдерживает крик. Сначала долго сидим, потом, крича, все-таки встаем, а постояв - по шажочку приближаемся к туалету - очень-очень медленно, почти сдавшись под конец пути, а ко мне в дурную голову лезет всякая чушь, например, что за долгое время болезни от бабушки ни разу не пахло дурно, даже в комнате... И вот - дошли. Бабушка тихо, но уверенно смеется...

Квартиру наполняет мрак, теплеющий от двух горящих светильников. Мы отводим бабушку в спальню и укладываем на кровать. Видно, что сейчас она уже уснет. Я обнимаю ее дольше обычного и, отправленный мамой домой, собираюсь уходить. Кровать стоит изголовьем к двери, бабушка смотрит мне в след, лежа на спине и запрокинув голову, и тянет руки в остывающем объятии.

27
{"b":"574575","o":1}