Его отец сумку застегнул — сумка получилась пухлая, просто ужас, сколько вещей скапливается, пока лежишь! — и сказал:
— Ну что, сына, поехали, что ли?
Это у него так тихо как-то прозвучало, виновато даже вроде. Понятно — он на нас посмотрел. На Пашку, Зинченко и меня, то есть. Что мы все сидим — Пашка с Зинченко на кроватях своих, а я на коляске — и на Толика смотрим.
И Толик тоже на нас посмотрел.
— Да, пап, сейчас, — сказал он.
А потом ко мне повернулся.
— Хочешь, — говорит, — научу тебя паруса рисовать?
— Да ну, на фиг! — говорю я.
Но Толик уже подошёл и взял альбом. Пашкин. Понятное дело, свой-то он давно в сумку убрал уже. Я думал, что он карандаш ещё возьмет или ручку, а Толик только так хитро на меня глянул, как будто какой-нибудь фокус хотел показать.
— Смотри, — говорит.
И альбом чуть согнул. Не совсем, а чтобы листы дугой выгнулись. И пальцы чуть разжал. Чтобы листы разъехались, друг с дружкой разлепились. И ко мне боком повернул.
— Видишь? — спросил Толик.
А чего там видеть-то? Альбом и альбом. Бумага… Но тут я присмотрелся и чуть не ахнул. Паруса! Паруса получаются! Вот, значит, в чём дело было! Паруса прячутся друг за другом — как листы альбомные! И все те мои паруса — ну, которые я раньше рисовал, — они нормальные были, а никакое не бельё на столбах! Только я забыл другие дорисовать, которых за первыми не видно. Почти не видно. Почти! Почти не видно, но всё-таки выглядывают кусочки! Вот где у меня прокол был! Все те треугольнички и штриховка, которые Толик рисовал, — они же должны были другие паруса обозначать! Ну, я дурак! Во дурак!
— Ха, — сказал я. — Подумаешь!
Потом расправил миллиметровку и ещё сказал:
— Нужны нам паруса твои! У меня вон что есть! Специально для карты острова! Сестра из своего географического института принесла, это тебе не просто так!
Миллиметровка Толика, конечно, сразила. Он чуть было не попросил себе листочек. Даже облизнулся.
Толик всегда так делает, когда чего-то очень хочет. Но потом он обернулся на отца, на сумку… И когда опять на меня посмотрел, то я понял, что он уже далеко. Дома. К Новому году готовится. Глаза у него были уже совсем нездешние. И никакая миллиметровка не имела теперь для него значения.
Вот так Толик и уехал.
Елену Николавну я поймал потом в коридоре и сразу, пока не передумался, спросил про выписку. Елена Николавна сначала не хотела отвечать. А затем сказала, что «может быть, завтра». У неё лицо сделалось сразу такое виноватое, как у моей мамы, когда она меня с улицы ужинать зовёт и говорит, что потом доиграю. Потому что сама-то знает, что никаких «потом» не будет, после ужина — уроки ещё и спать. И у Елены Николавны вот так же вот по лицу это было заметно.
Тут, наверное, у меня совсем убитый сделался вид, потому что Елена Николавна сказала вдруг:
— Вот что, дружок. Случай твой неординарный, решать вот так на бегу мы не будем. А завтра… А завтра я Андрея Юрьевича попрошу твою ситуацию вынести на консилиум. Потерпишь до завтра?
До завтра?! Потерплю, конечно! Потому что завтра — завтра точно домой! Не может же быть, чтобы на консилиуме этом по-другому решили! Не, всё, завтра — прощай, больница!
И я от радости несколько раз по коридору погонял взад и вперёд. Колёса моей коляски аж шипели, когда я входил на полном ходу в разворот. Йо-хо! Берегись, народ! Один раз чуть Светку не сбил, медсестру нашу новенькую, когда она с полной коробкой шприцев куда-то шла. Светка сразу ругаться стала, а я сидел и улыбался. Ругайся, ругайся, завтра меня здесь уже не будет, хо-хо!
От этого «хо-хо!» мысли сразу перескочили на корабли и на остров. С островом всё было ещё не ясно, зато с кораблями… С кораблями… Я быстро, пока сомнения не начались, добрался до своей палаты, нашёл альбом свой и начал рисовать бриг. Чтобы побыстрее. Уголки, конечно, сначала кривыми получались, но я вздохнул поглубже, один глаз закрыл и представил, как оно всё должно выглядеть. И нарисовал. Паруса! Паруса получились, а не бельё на столбах! Ура! Спасибо, Толик!
И только я про Толика так подумал, как прихромал в палату Пашка. Со своим костылём верным. А сам грустный какой-то.
— Паш, — спросил я, — ты чего?
Пашка подошёл к столу и разжал кулак. В кулаке лежала одинокая коричневая фигурка индейца. В красных штанах и с красным пером в волосах. И с томагавком.
— Зоя Алексевна кровать перестилала, — сказал Пашка. — Толикову. А там, в пододеяльнике — он.
И Пашка покачал индейца на ладони. Толикова индейца.
Эх, Толик, Толик! Так тщательно собирался! И всё-таки забыл индейца. Одного предательского индейца забыл в больничном пододеяльнике. И значит — ещё сюда вернёшься, в больницу нашу. Судьба.
Тут обед привезли, и Пашка похромал обратно, пока баба Зина не разоралась. Индейца он оставил на столе. Я добрался до фигурки и убрал её в ящик тумбочки. Играть с предательским индейцем не хотелось. Своего я тут точно ничего не оставлю! Ничего!
Несмотря на все удары судьбы, колонисты не склонили головы и продолжали твёрдо смотреть в глаза опасности.
Глава восьмая
Чай «освего» и дичь
Пашка ушёл, индеец был скрыт с глаз моих в тумбочке, а в палату баба Зина привезла обед. Обед — это всегда хорошо. Обед я люблю. Конечно, обед тоже разный бывает. Когда нормальная котлета попадётся с картошкой жареной, а когда и макаронную запеканку могут дать. С киселём. Это понятно. Но всё-таки обед — это не завтрак. Каши тут не будет, это уж сто процентов!
Про полдник, допустим, вообще говорить не стоит. Кефир какой-нибудь с печеньицем одиноким. Или два яблока. Или ещё чего-то такое… Не еда, в общем. Приём пищи. Положено четыре раза в день принимать пищу — вот и придумали. Хоть бы булку давали, что ли! С изюмом. Или вот шоколадный кекс — неплохая штука для перекуса… Но нет, кто же тебе кекс в больнице даст! Только если из дома принесут, это да. Но домашнее лучше оставить на вечер — ужин-то в шесть часов, а потом чего, погибать?
Тем более, что ужин тоже хуже обеда. Не как завтрак, конечно, но всё-таки хуже. Нет, иногда очень даже ничего — картошка тушёная, например. А иногда какой-нибудь омлет. Или вообще салат с варёной рыбой. Как такое можно придумать вообще — варёная рыба?! И не суп рыбный — суп я понимаю и даже почти что люблю. А просто рыба, треска какая-нибудь или чего там ещё бывает, но варёная. С салатом. Витаминным. Капустно-морковным. Жуть. Хорошо, что хоть хлеба много всегда дают — не умрёшь совсем голодным.
На завтрак тоже только хлеб и спасает. С маслом. Ну, и к хлебу там: яйцо, или сыр, или даже сосиски. Продержаться до обеда можно. А вот обед! Во-первых, суп. Суп редко какой бывает совсем невкусным. Ну, вот, вспомнил — с перловкой картофельный суп терпеть не могу. Но с перловкой дают по четвергам, а к четвергу меня тут точно не будет! Сегодня же понедельник, сегодня никакой перловки. Нормальный суп с вермишелью. Морковка ещё плавает.
Иногда случаются, конечно, неприятные вещи — в тарелку попадает ужас. Варёный лук. Это… Это… Плавающая каша. Склизкая, волосато-тягучая, склеивающая нормальные вермишелины в вермишелевый клубок. Ужас, чего ещё говорить-то! А на вкус… А на вкус я даже и не знаю — я же не идиот такое пробовать!
Но нет, сегодня никаких ужасов. Суп. И даже вермишели прилично попало, не водичку по тарелке гонять. А на второе у нас сегодня макарошки такие мелкие, мама их называет «скорлупками». А Зинченко — «ракушками». Только пусть он сам свои ракушки и ест. Вместе с устрицами. Даже думать не хочу, что у меня в тарелке — ракушки. С живой кашей внутри. Нет уж, «скорлупки» — куда правильнее! И мама так говорит, так что я тоже так говорю.