-Хм, тогда мне надо носить с собой запасную обойму для пистолета…
Мы обмениваемся понимающими взглядами. Я никак не могу забыть, как мы тогда целовались через подоконник под дождём. Эта память куда сильнее ощущения пустоты и смерти… но, рано или поздно, мне придётся вытравить это из себя… чем-то невыносимо горьким. Может быть, даже раскалённым свинцом и царской водкой. Без жалости и без сомнений. Потому, что не имею права впутывать шёлковую ленту чьей-то жизни в ржавую колючую проволоку моей. И это грустно…
-Норд?.. – она самыми кончиками пальцев касается моего запястья, и встревоженно, как-то по-кошачьи, взглядывает в лицо. – У вас сегодня настроение, как… как этот ноябрьский дождь. И ни малейшего просвета в глухих враждебных тучах, что спрятали от нас звёзды. И ещё… у вас кровь на губах. Вот тут.
Она потрогала себя за уголок губ кончиком пальца. На овальном ноготке у неё была искусно нарисована миниатюрная розочка. Поразительно, насколько бесстрашно эта женщина ступает по тонкой нити нашей взаимосвязи над тёмной пропастью моей пустой, мрачной души… И насколько прочна оказалась эта хрупкая с виду нить.
-…извините, - не дождавшись от меня никакого отклика, Мария тихонечко вздыхает и отводит взгляд. Бережно, как уснувшего котёнка, перекладывает шарф ко мне на колени. На миг её тёплая ладошка задерживается на моём запястье, будто в тщетной попытке уловить биение жизни. Потом Мария резко встаёт и уходит, нервно заправляя выбившуюся прядь куда-то за ухо. Хлопок двери ножом отрезает яркий ломтик света, выпавший из приёмной. Я поневоле прихватываю нижнюю губу зубами, чтобы не позвать. Я знаю – она откликнется, если позову. Даже на Мариету.
Без пяти десять. Возня под дверью; настороженный стук. Вслед за моим злым «Что?» на пороге возникают два Рейнборновских штурмовика, непривычно упакованных в штатское, и маячащая за их спинами Суббота, чересчур ярко накрашенная и всё равно какая-то перепуганная, в короткой лисьей шубке и сапогах на шпильке. Это неизбежность, как она есть. Я беру кейс; перекидываю, не завязывая, шарф через плечи. Выхожу в приёмную, чуть щурясь от яркого света. Штурмовики тут же перестраиваются, чтобы прикрывать меня по бокам, и мы, словно звено истребителей, исчезаем в ноябрь, дождь, темноту и полную неопределённость нашего будущего.
Белое. Силки. Ожидание.
Семнадцать семнадцать.
Вздыбленная густая шерсть облаков – серая, с голубым подпушком. Вспоминается недопёсок Наполеон III и его сложные личностные отношения с колбасой сервелат. На столе почти светится в сумерках стакан яркого апельсинового сока. Лампы под потолком потушены, и в душе всё то же – рисунок грифелем, сепия и пепел. Окружающее пространство состоит из квадратов: квадрат серо-голубого неба за иллюзорным стеклом; квадраты запонок из оникса в белых манжетах; квадраты стильных чёрно-белых фотографий по стенам.
Остопротивевеший минимализм, что скрипит на зубах диабетическим сахаром.
От прошедших переговоров ощущение всё той же квадратной рамочности. Жизненным девизом коммерческому директору фармацевтической группы «Никомед» Йенсу Залатцки – реши он обзавестись таковым – идеально подошёл бы «Эпатаж, бессмысленный и беспощадный».
Даже юркий шнырёк Шарль изумлённо примолк на секунду, увидев выпущенного на свободу из склепа стеклянных дверей Залатцки, а заставить нашего Шарля замолчать сложнее, чем остановить отправленный не туда e-mail. Я же просто витринно стоял на зелёной миле красной дорожки, и отчётливо понимал, что мир – это какое-то на редкость странное место, куда меня явно сослали за страшные грехи прошлых жизней.
А в обморочно-зеркальном холле «Никомедовского» шпиля жила и мельтешила белая вьюга бабочек-подёнок с льняными волосами, вечностью в глазах и детской доверчивостью в жестах.
Пока нам несли кофе и чушь, то одна, то другая ладошка с подкупающей невинностью опускалась и на чёрную смоль и дерзко-красный блейзер, и на каштановые завитки и синий твид, и даже на мужественные бритые затылки и эполеты. Они избегали лишь яркого огня и шёлковой тьмы, эти вкрадчивые пальцы тех, чьё имя – Эфемерность и чья суть – порок в белых одеждах.
Подтаявший пломбир, уроненный наевшимся ребёнком на асфальт, выглядело и то лучше моих спутников.
Два часа переливаний из пустого в порожнее. Вспомнилось мне тут, как хирург Баркли учил меня классификации переговоров. «Гала-гала, - вещал наш светоч и растлитель, шевеля носом и отпивая эрлгрейного чифиря из гранёного стакана в подстаканнике, - это когда по делу разговор идёт. А бла-бла – это когда интеллект другой стороны может измеряться не только отрицательным числом, но и мнимым, и даже ирреальным…». Та моя неожиданная улыбка вспорола белую бумагу протокольности не канцелярским ножом, но кинжалом – и Йенс Залатцки на миг поперхнулся гладко причёсанными, округлыми фразами про роль инноваций в жизни социума…
Вообще, слишком много белого было сегодня. Мне нужно нечто большое, чем стакан апельсинового сока, чтобы вернуть своей жизни краски.
- Прошу прощения, Вы не спите?.. - брызжет на всеобъемлющую белизну спелой вишней: в дверях прячется Дьен Садерьер. Я украду тихо, неслышно, спрячу тебя в спелые вишни… Я молчу. Перебираю пальцами песцовый мех небес, откинув голову на спинку кресла: имеющий глаза да увидит. Садерьер, тоже слегка запятнанный, с обрывком белого бабочьего крылышка на лацкане пиджака, втекает в комнату.
- Нам нельзя здесь оставаться, - говорит он, щуря углы глаз, где вишня мешается с шоколадом в причудливый оттенок южной крови.
- Скажи своё «почему», - я беру стакан и закусываю край, глядя прямо перед собой - на конечно же квадратные часы, где семнадцать тридцать семь. Какое превосходное сочетание для любовной связи – 17:37. Значительно выигрышнее, нежели проигрышное моё. Дьен нехарактерным для него резким жестом переворачивает эти часы, расколов стеклянный циферблат о столешницу из светлого дерева на грани истерики.
- Этот хитроумный силок… - Дьен грызёт губы; я пью сладкий апельсиновый сок, но он солон.
-Я должен был предвидеть эту опасность, но я не сумел… Это фармакология, Норд. Это такое Непостижимое поле, на котором играть не по силам даже Танатосу… даже Вам, Норд.
- Вот как.
Тихий стук стакана о стол, скользящий водомеркой взгляд из-за стёкол тонированных очков. Безразличная складка тонких губ. Скука.
- Неужели Вы не ничего чувствуете? Этой атмосферы, пресыщенной афродизиаками? - почти с восхищением вопрошает Дьен, присаживаясь на край стола.
Я пожимаю плечами. Говорю негромко:
- Тебя тоже зацепило, не так ли? - и снимаю белое крылышко с вишнёвой ткани пиджака.
Садерьер неожиданно краснеет и зло бросает:
- Я ведь живой человек, господин директор Антинеля… в отличие от… некоторых. И у меня есть слабости.
- Слабости к сладостям, не так ли?.. Они есть не у тебя одного, Дьен Садерьер. Именно поэтому в аптечке вместо перекиси и бинта оказался весь этот рахат-лукум, этот райский рассадник, в котором нельзя, чтобы было нельзя, а всё остальное можно. Ни Моллар, ни Бонита, будь уверен, уже не помнят ни слова из инструкций по информационной безопасности – хотя, заметь, у нас в Антинеле отнюдь не придерживаются диеты…
- Вы просто слишком убедительны со своим ежевечерним стаканом обезжиренного кефира, - не удержал Дьен дерзкого выпада. Впрочем, мой скучающий взгляд быстро расставил приоритеты по местам: Садерьер примолк и, повторяя мой жест, провёл пальцами по линяющему из весеннего окраса небу. Скупо улыбнулся. Давно мне не доводилось видеть на лице командора войны этого выражения. Мы помолчали.
- Ещё апельсинового сока? - вежливо осведомился Дьен. Я киваю; через минуту сумерки вновь недовольно шуршат вокруг яркого пятна на столе.
- Что же Вы намерены делать – теперь? - Дьен опять занимает позицию у стола. В полумраке его фигура напоминает мне шахматного ферзя.