-Проводите до реанимации, вы – кто-то один. Одного вполне достаточно.
Вперёд шагает молодой немец с усиками над верхней губой и с глазами цвета вылинявших голубых джинсов. Вежливо кланяется, заложив одну руку за спину:
-К вашим услугам, господин директор Антинеля. На какой вам уровень?
-В инфекционку, в контору Алекса Баркли, - мы двигаемся дальше вдвоём и говорим почему-то вполголоса – или это тишина так вкрадчиво разъедает все звуки?
По правую сторону остаётся сектор «С» (способы изменения сознания нехимическим методом), где над двустворчатыми дверьми угрожающе светится вполнакала багровая лампа: не входить, идёт работа.
-Вы тут что ли на практике? Из какого вы сектора вообще?
-Из травматологии, сектор «G1», - сообщает практикант сосредоточенно, стараясь поменьше глядеть по сторонам. Вот ведь как: стоит зайти в пятый корпус, и нет пушистого тепла и ярких цветов солнца… И ещё одно «вот ведь как»: это я веду нервного немецкого практиканта, а не он меня. Причём я сознательно выбираю дорогу мимо самых жутких мест корпуса. Я веду его там, где проходят коммуникации от аппаратуры, где горят тусклые синие лампы, где утилизируются отходы исследований, и на дне оцинкованных раковин засыхают кровавые подтёки.
Я веду его и наслаждаюсь его ужасом. Это ощущение – словно мне в кровь, проткнув белую кожу на тонком запястье, окунули два электрода. Это ощущение – холодная дрожь и опасные искры отражениями белых ламп в бездонных зрачках. Это ощущение – мои полчаса дороги.
Комментарий к Лоскут № 11
Все ещё очень “архивный” текст 2005-го года, и это видно по стилю… он ещё не то выточенное из обсидиана жестокое кружево, которым я пишу сейчас. Иногда думаю, не перелицевать ли всё это набело, но потом неизменно оставляю только лёгкую правку, потому что “памятник архитектуры охраняется государством” ~ надеюсь, друг мой, читающий эти строки, ты не сильно разочарован этой манерой писать…
========== Лоскут № 12 ==========
Кошки и вороны (на дне тумана)
Туман. Разноцветное небо похоже на мокрые тюлевые шторы. Свет рассеивается во влажном, сыром воздухе мелкой водяной пылью. Вороны сидят на моём подоконнике и хмуро посматривают на меня, словно подозревают в желании затесаться в их стаю, словно видят не чёрную одежду, а белое оперение. Да – иногда я ощущаю себя белым вороном, хрипло каркающим «Evermore»…
Я сижу и через силу, в неохотку, составляю научный план для Хаддлстоуновых подкидышей (т. е. стажёров). Стоило бы привлечь к этой административной ответственности самого Хаддлстоуна, но мне порой доставляет удовольствие делать что-то, абсолютно чуждое моей натуре. И я пишу, я пью горячий чай с лимоном, слушая вечер…
Семь часов вечера, а за окнами – как чернильницу разлили, только слабо фосфоресцирующий туман, напитанный грязным светом городских фонарей, поднимается от стылой земли. Этот туман – дыхание бездонных топей, мшистых падей соснового леса, его жидкой ледяной грязи и гнилых чёрных листьев.
В этом тумане появляются странные существа, молча тянущиеся к тёплому дрожанию света ламп за шторами. В этом тумане бродят деревья, выворачивая из земли тяжёлые корни с пластами вязкой глины. В тумане мир теряет границы, и в него вползают тёмные страхи, безымянные страхи, рождённые из топей, падей, грязи и гнили. Мы живём на дне тумана, удерживаемые здесь грузом из грехов, сочащейся кровью ненавистью, несмываемыми пятнами памяти.
Когда туман схлынет, кто-то останется лежать без движения…
Возле меня на диване с вышитыми подушечками и пледом свернулись клубочками две кошки. Одна, сиамская, дремлет, накрыв нос тёмным длинным хвостом. А другая, просто белая, громко урчит, впивая коготки в вышитую подушечку. Мурлыканье это успокаивает, оно словно бы сматывает все странные, чужие звуки ночного леса в круглый клубочек и прогоняет его прочь, не позволяет им струйками тумана втекать в душу сквозь незаконопаченные щели в рамах.
Здание Института по карнизы затопило туманом уже к девяти вечера. Надо бы задёрнуть тяжёлые кофейные гобеленовые шторы, чтобы не смотрели исподлобья мокрые вороны, чтобы в белёсой дымке не мерещились лица давно ушедших, да, надо бы…
Но после всех бессонных ночей, от так и не ушедшей жестокой простуды тянет в сон. Я знаю, что это будет кошмарный сон, но не могу сопротивляться, нет сил. Я тону в тумане сна, вязком, беспросветном и густом, с запахом мокрых жестяных крыш, городского смога, бензиновых луж на асфальте… в тумане мира, обречённого на смерть… и мне нет прощения за все совершённые не мною грехи.
Ручка Pelican выскальзывает из пальцев, бумаги летят на ковёр шелестящим ворохом, мурчание кошки растворяется в усилившемся шелесте сосен – хотя нет ветра, меркнет свет, а вороны всё так же молча, исподлобья смотрят из-за окна…
Надо мной смыкаются волны тумана.
Сумерки богов…
Снег несёт сплошной белой стеной, за которой ничего не видно. Все сидят по своим комнатам, даже неугомонные сакилчи, даже бродячие кошки, даже всепогодные хирурги, и снег окрашен в розовые, жёлтые, персиковые пятна от окон общежитий.
У меня тепло и остатки докладов, которые необходимо дочитать, потому что уже без немногого полночь, и матовая лампа на столе спит, лишь слабо мерцают камни на стеклянной полочке.
Темно, тепло в ракушке кабинета, в норке из пушистого пледа, за стеной мокрого снега. Но спать не хочется, какого-то кусочка мозаики не хватает до настоящего уюта…
И я вдруг чётко, до дрожи в кончиках пальцев, понимаю, чего мне хочется. Компромиссов не будет. Полночь трётся о мои руки, целует мне волосы, обнимает.
Белое снежное покрывало – чёрное холодное небо – алое?… Мне не хватает третьего цвета.
Я иду по молчащим коридорам сонного, убаюканного сказками снежной полночи Антинеля, и тень моя то забегает вперёд от нетерпения, а то чуть отстаёт в сомнении. Матовые лампы горят через одну, за окнами - неразбериха из мокрого снега и деревьев.
Я иду по выстуженным лестничным клеткам в призрачном свете голубоватых ламп, спускаюсь по гранитным ступенькам, иногда в темноте, иногда в скрытном полумраке. Я встречаю площадки этажей с незнакомыми дверьми – в их стёклах отражается моё бледное лицо, больше не спрятанное ни прядями волос и длинной косой чёлкой, ни очками с тонированными стёклами.
Потому что я убью того, кто первым встретится мне этой ночью.
Я иду наугад с замиранием в душе, всей кожей ощущая спокойное дыхание стен, дрожание света или бездонность тьмы, пение энергии в проводах, жизнь всего здания Антинеля.
Очередной этаж: керамические плитки пола, высокие двери с бронзовыми ручками и стёклами.
За ними – просторный и пустой холл, еле-еле освещённый единственным жёлтым бра в углу, с бордовыми портьерами на пыльных окнах, с вытертым паркетным полом и аркой в какой-то столь же тусклый коридор.
Не сюда – дальше по стежкам лестничных пролётов, стягивающим между собой этажи.
А тут лестницу зачем-то выложили скользким бело-синим кафелем. Жёлтые стены и табачный дым кажутся неразрывно связанными между собой, как и свет голых лампочек между этажами. Внизу вместо двери – заколоченный досками крест-накрест проём в сырой коридор со звенящими синими лампами и грибком на стенах.
Двумя пролётами вверх обнаруживаются треснувшие двери еле живого лифта. Где я сейчас?.. Я не знаю, и это вот мне нравится до того, что я невольно жмурю глаза и ёжусь от удовольствия под чёрным шёлком. Нет ничего приятнее и страшнее (и это взаимосвязано) для меня, чем заблудиться в Антинеле.
Лифт куда-то едет в неопределяемом направлении: то ли вниз, то ли вверх. На табло из палочек складываются зелёные светящиеся цифры. Они сменяют друг друга с очаровательной для меня и пугающей для любого другого логикой: 1, и кабина содрогается, 14, и что-то со скрипом проезжает мимо нас (встречный лифт?..). Потом следуют 8 и сильнейший запах антисептика, -2 и никаких происшествий, -7, и лифт останавливается.