Невольно вздрагивая от громоподобного сообщения об отправке или прибытии поездов или внезапного, доносившегося точно из-за угла, тяжелого, раскатистого лязга буферов товарного состава, он понемногу забылся и задремал. И привиделось ему: будто стоит он на крыше какого-то высокого вагона, один, в холодном, мглистом, насыщенном непонятными обрывками речей пространстве и усиленно к чему-то прислушивается, чего-то ждет. Но вот под ногами начинает погромыхивать — мелко содрогается обшивка. Куда это? — приходит он в ужас. — Куда он поехал? зачем? — и мечется по крыше, ищет, где бы сойти, остаться. Но тщетно — кругом лишь ветер да тьма кромешная, да чугунное, неумолимое, все набирающее силу грохотанье. «Вот и проводили, — вдруг улавливает он из сонма кружащих в бешеном переплясе звуков чей-то печальный и до боли знакомый голос. — Господи, и когда у нас уже квартира-то своя будет!.. Даже совестно как-то…» Он дернулся на этот голос и почувствовал, что полетел куда-то вниз — ослепительно брызнул в глаза яркий электрический свет, отгороженный высокими стенами и позолотой; толстокожие, словно политые лаком буро-зеленые листья заслонили от взора зал и скамейки с сидящими и лежащими, неудобно скрючившись на них, утомленными в ожидании людьми. Он недоуменно повел головой и тотчас увидел ее. Ошибки быть не могло — это она, Елена!.. И обомлел. Ошарашенно глядя на долговязого щеголеватого парня, шагавшего с нею рядом, — и опять на нее. И забывшееся, возликовавшее было сердце захолонуло. «Все! — понял он. — Поздно!» Испугавшись, что его могут обнаружить и умоляя в душе бога ли, черта ли — все одно, чтобы они побыстрее прошли, потихоньку отодвинулся вглубь, под прикрытие растения, и замер — потрясенный, уничтоженный.
Они приближались. Но внезапно около фикуса, за которым он затаился, замедлили шаг, и Елена, нагнувшись, подтянула на сапоге застежку. Парень поддерживал ее под руку. Выпрямляясь, она вскинула на своего спутника большие, обведенные тенями, глаза и щеки ее зарделись. Тот улыбался во весь рот и что-то рассказывал, забавно крутя в воздухе свободной рукой. Его не было слышно: голос терялся в гуле людского говора, стоявшего в зале, и Важенин разобрал только одно — этот тип обращался к его жене, называя ее Аленушкой, точно так же, как называл ее он, Важенин, что глубоко его уязвило, а потом и взорвало.
И когда они двинулись дальше, он встал и, еле себя сдерживая, чтобы не догнать и не вцепиться этому нахалу в глотку, на отдалении последовал за ними. В голове его зрело какое-то страшное, но пока еще неопределенное решение. Доведя до остановки, он оставил их в гуще людей, под бледными, рассеянными лучами светящего из черной вышины фонаря, и встал неподалеку, зорко наблюдая за ними из тьмы. Только сейчас он обратил внимание, что его ненавистный соперник одет именно так, как описывал Проценко — в длинное кожаное пальто и широкополую шляпу; они стояли в обнимку и тихо шушукались, иногда начиная смеяться.
— Скотина, — закипел от злости Важенин, — фрайер, мразь длинноногая! — и не находил себе места.
Из круговорота бегущих по ночному кольцу огоньков выкатил автобус, щупая скользкий асфальт двумя короткими желтыми снопами света. Медленно остановился, — створки дверей приглашающе распахнулись.
Скрываясь за спинами, Важенин зашел за преследуемыми в салон и, отыскав их глазами в толпе пассажиров, теснившихся по проходу далеко впереди, остался на задней площадке, недалеко от выхода, чтобы в нужный момент успеть соскочить.
Они сели. Теперь важно было не спутать его широкополую шляпу и ее песца с головными уборами остальных, сидевших двумя разношерстными рядами, — не выпустить их из поля зрения, не прозевать, когда они встанут и двинутся к выходу — и все будет в порядке. Лишь бы его «драгоценная женушка» не обернулась и не узнала его раньше, чем это необходимо.
Ехали долго. Сворачивали то в одну сторону, то в другую. Выбрались, изрядно попетляв, на какую-то окраину. В последний раз, переливаясь радужными соцветиями над дроблеными янтарными полосами витрин, проплыли в заиндевелых окнах пульсирующие рекламные буквы. И улицы как-то сразу преобразились, пошли темнее, пустыннее. Народу в автобусе заметно поубавилось. На всякий случай Важенин нахлобучил шапку поглубже и, спрятав лицо в воротник, ссутулился.
Наконец, они встали и, придерживаясь за поручни сидений, направились к передней двери.
Важенин приблизился к задней, приготовился. Спрыгивая с подножки на неровную, с выпирающими из-под утоптанного снега обледенелыми камнями землю, успел увидеть, как среди выходивших из передней двери пассажиров, помогая его супруге сойти, протягивал ей снизу руку его долговязый недруг.
— Ах, какие мы галантные! — ехидно, шевельнув одними губами, усмехнулся Важенин и деловито огляделся вокруг, весь уже так и подрагивая в лихорадочном возбуждении.
Высоко над самыми проводами, убегая вдаль и тускло выбирая из тьмы кусочки островерхих крыш и кроны деревьев, светили на деревянных столбах редкие, уцелевшие лишь кое-где лампочки. Ночь была безлунная, беззвездная, и на всем своем нескончаемом протяжении улица зияла обширнейшими, сливающимися воедино и совершенно не тронутыми освещением, казалось бы, безжизненными провалами. Важенин даже затрясся: до того это было на руку!..
Однако пока он осматривался, на остановке уже никого не осталось. Автобус ушел, и разошедшиеся в разных направлениях люди один за другим постепенно и безвозвратно пропадали во мраке. И он растерялся. За кем ему бежать? Кого преследовать? Все удаляющиеся от него фигуры выглядели на расстоянии одинаково бесформенными: количество их уменьшалось. И от мысли, что он их упустил, ему стало не по себе.
— Раззява!.. Олух! — раздосадованно ворчал он, дико озираясь, и вдруг явственно, как среди бела дня, различил, точно серебром блеснувшую на той стороне улицы кожаную спину, затем услышал, как забрехала собака, стукнула калитка, и все утихло.
Вихрем перелетел он дорогу, перемахнул через арык, заметив его уже в самое последнее мгновение, продрался сквозь заросли какого-то низкорослого кустарника и уткнулся руками в холодные, шероховатые доски забора. Ударившись коленом о невидимый выступ и догадавшись, что это, должно быть, скамейка, взобрался на нее, облокотился на заостренные поверху заборные доски и замер, с волнением всматриваясь в смутно белевшие во тьме очертания огромного, погруженного в сон особняка, в проемы его окон. Но загорелись вовсе не они, как он ожидал, а маленькое оконце напротив, в низеньком, невзрачном строении, как бы являвшемся естественным окончанием какого-то долгого сарая, потонувшего своими задами во мраке угадывающегося сада. Тут же перед собой он увидел собаку. Задрав по-медвежьи округлую, косматую голову, она настороженно сидела на цепи в ромбике отброшенного поперек двора света и, едва они встретились взглядом, угрожающе вздыбила холку и зарычала.
Важенин испуганно отшатнулся, — не столько ее перепугавшись, сколько из опасения, что она на него залает и наделает невероятного шуму.
— Тихо, дружочек, тихо, — заискивающе засипел он. — Хочешь, я тебе колбаски принесу? Не сейчас, — завтра: с собой у меня нет, хочешь? Ну тогда посиди, посиди. Умница ты какая! Ах, какая ты у меня умница!.. — и повернулся на огонек, разделенного коротенькой занавеской на верхнюю и нижнюю половинки. Верхняя — открытая половинка — позволяла неясно обозревать левую подпотолочную часть внутренности комнаты, в глубине которой, загораживая отдаленный угол, выделялось, судя по упирающемуся в низкий потолок прямоугольнику дымохода, небольшое печное сооружение; правее же него, громоздясь по-над стенкой, темнела лакированной гранью, с наложенной наверху рухлядью, состоящей видимо, из чемоданов, узлов и картонных коробок, как можно было догадаться, оконечность передней боковины шкафа. Временами на печку падала чья-то тень — было понятно, что в домике ходят и, должно быть, приготавливаются ко сну… Вдруг очень близко над занавеской на какую-то долю секунды мелькнули роскошные, волнистые локоны — Важенин узнал их.