— Плевал я на твою совесть! Ею сыт не будешь. В жизни ловчить надо, изворачиваться, а не то подомнет она тебя, все кости переломает. И никто тебе руки не подаст, не поможет...
— Вам с женою все мало, все на свой двор тащите!
— А тебя завидки берут? Что с того, что ты рабочий, много тебе в том корысти? Гол, как сокол, кроме цепей своих, как в манифесте сказано, терять тебе нечего! Ни кола, ни двора, каждый куст, как зайцу, тебе дом! Знаем мы вашу диалектику, читали...
— Скупой беднее нищего — всегда нуждается, — сказал Шульгин.
— У всех людей руки с самого рождения к себе гнутся, ты только прозрей, оглядись. А мне ты их хочешь наизнанку вывернуть, чтобы сквозь них, как сквозь решето, все на землю валилось? Не выйдет!..
Шульгин сурово сдвинул брови.
— Ты, как пень гнилой, под заступ просишься. И не ходи за мной, а то я, ей-богу, по своей горячности и на самом деле могу тебя в омут скинуть!
...На рассвете, дождавшись, когда Марьяна, заметя полы и погасив лампу, ушла на ферму, Шульгин собрал свои вещи и перебрался в клуб, где трактористам временно под общежитие была отдана читальная комната.
Засунув чемодан под свободную койку, он вышел на улицу, умылся свежим снежком, прихватывая его пригоршнями с перил крыльца, и зашагал на хозяйственный двор, откуда уже доносился гул тракторов и глухие, со стоном удары молота.
В полдень, направляясь в столовую, Шульгин встретил на улице Марьяну. Она торопливо шла по укатанной тракторами дороге, задумчиво глядя под ноги и перебирая пальцами крученые кисти кремового полушалка. Падал редкий пушистый снег, и на полушалке и серой кроличьей шубке ее сверкали талые капли.
Вся зардевшись, несмело поднимая на него свои иссиня-черные, глубокие глаза, полные нескрываемого чувства, она встала к нему боком, словно уступая дорогу, и едва слышно спросила:
— Зачем вы так? Обиделись?..
Шульгин почувствовал, как немая тоска до боли сдавила его сердце.
— Что вы! Я решил, что так лучше будет, — сказал он. — От дурных языков подальше, я вас берегу...
Она невесело ухмыльнулась, не разжимая побелевших и дрогнувших губ, и, помаргивая ресницами с набежавшими слезами, печально покачала головой.
— И ничего-то вы не поняли... Разве я боюсь кого?..
5
Первый, кого после недолгого своего отсутствия увидал на хуторе Шульгин, спрыгнув с селедочных бочек попутной машины на дорогу, был Рожнов.
Он сидел на лавочке у своего двора и, стиснув руками конец суковатой палки, положив на них заросший рыжей щетиной подбородок, безучастно смотрел на дорогу тусклыми, слезящимися от яркого солнца глазами. Несмотря на весеннюю теплынь, на нем был застегнутый на все крючки полушубок, подшитые валенки и неизменная суконная кепка со сломанным козырьком. Рядом с могучими — не обхватить и двум казакам! — корявыми стволами пирамидальных тополей, на фоне высокого забора он показался Шульгину маленьким, несчастным и жалким, совсем не похожим на того высокого и жилистого Рожнова, которого он знал.
— Здорово живешь, старина! — приветливо сказал Шульгин, опуская на землю чемодан и присаживаясь на лавочку.
По желтому, как осенний лист, лицу Рожнова пробежала судорога. Он беззвучно пошевелил выцветшими губами, словно что-то жуя, и с трудом хрипло выдавил:
— С приездом...
Шульгину не хотелось ни ссориться с Рожновым, ни напоминать ему о прошлом, ни даже просто говорить о том, что было. Да и к тому же само время смягчило, затуманило былую неприязнь, неведомо куда унесло злость. Но, видя, как все больше и больше сдвигает кустистые брови сосед, пряча свои зеленые с коричневой подпалиной глаза, и как все глубже залегают по углам его тонких губ морщины, он улыбнулся и сказал:
— Держишь все еще в душе злость? Неправ, а и сам себе признаться не хочешь.
— Ты на нее патент брал, на правду-то?
— Она без патента любому открыта.
— Больше тебя, думаешь, на свете и судьи нету?
— Не злись, я тебе ж добра желаю.
— Мне твое добро болезнью выходит! Ты ж теперь, небось, жить, работать и учиться, как у вас там в заповеди сказано, по-коммунистически стал, где нам с тобою друг друга понять?
— А ты попробуй, напрягись! Я считаю, не все для тебя потеряно, можно и пересмотреть свою жизнь, можно и...
Но закончить свою мысль Шульгину не довелось. С грохотом и лязгом тяжелых запоров распахнулась окованная, как тюремные ворота, калитка, и перед Шульгиным выросла Ульяна. Красивое чернобровое лицо ее полыхало от гнева, большие карие глаза, казалось, метали огонь.
— Чего ты к нему, окаянный, причепился! — размахивая перед Шульгиным голыми до подмышек смуглыми руками, заголосила она. — Чего тебе от него надо, бусурман ты некрещеный? Ну шо ты с него жилы тянешь, шо ты его вгоняешь в гроб? Погоди ж ты, настырный, найдется — не думай! — и на тебя управа! Отольются тебе наши слезы...
Шульгин резко встал. Ульяна с раскрытым влажным ртом, точно в нем окаменел вдруг оборванный на полуслове крик, испуганно попятилась к калитке, занесла одну ногу во двор. Не удостоив ее даже взгляда, Шульгин нагнулся, подхватил чемодан и зашагал прочь.
Свернув в пустынный проулок, он замедлил шаги, прислонился плечом к шершавому стволу тополя и весело, от души расхохотался.
Из-за плетня через дорогу высунулся краснощекий подросток, удивленно вылупивший на Шульгина мигающие глаза. Шульгин признал в нем хозяина кудлатого щенка и, шутливо погрозив ему пальцем, зашагал вдоль плетней и заборов, размахивая на ходу чемоданом.
Он не заметил и сам, как очутился у двора Марьяны, хотя и намеревался еще в дороге прежде зайти в общежитие к друзьям-трактористам, по которым давно и по-настоящему скучал.
Томительно и часто забилось его сердце, когда он, привычно откинув с внутренней стороны камышовой калитки крючок, слегка приоткрыл ее и сквозь узкую щель, ломая чемоданом хрустящие камышинки, протиснулся во двор.
Снежно-белые от свежей побелки стены хаты, открытые солнцу, слепили глаза, вымытые оконные стекла отражали набухшие почками ветви тополя, голубевшее меж них по-весеннему высокое и выпуклое небо с плывущими кое-где облаками. Двор перед хатой был чисто выметен, а у летней печки над собранной в кучу желтой прошлогодней листвою колыхался сизоватый чадный дымок, терпко пахучий и слегка отдающий полынной горечью. И, только подойдя ближе, Шульгин увидал, что поверх листьев тлели, покрываясь серым пеплом, рамки икон и старый полынный веник.
В глубине двора, меж темных стволов акации, мелькнуло ситцевое в розовых цветочках платье Марьяны, забелели ее голые стройные ноги в кожаных красных чувяках.
Охваченный нахлынувшим на него давным-давно позабытым, а быть может, и вовсе еще не изведанным до сего времени чувством, ничего не видя перед собою, кроме колышущихся перед глазами цветочков на тонком, пронизанном лучами солнца платье Марьяны, и ощущая лишь, как теплит все тело зашумевшая в голове кровь, он бесшумно подошел к ней и остановился в двух шагах, словно не в силах был преодолеть оставшееся расстояние.
Марьяна стояла с лопатой в руках перед цветущей яблонькой и, запрокинув голову, перевитую короной смоляных кос, смотрела, не отрываясь, на гудящих в ветвях пчел и, казалось, не услыхала его шагов. Но когда она минутой спустя обернулась и он увидел ее раскрасневшееся лицо с сияющими, полными счастливых слез глазами и легкой, пролегшей меж полуприоткрытых губ улыбкой, то без труда понял, что она не только ждала его все эти дни, но и знала теперь, что именно он и никто другой давно уже стоит за ее спиною.
— Видишь, расцвела... оттаяла... — сказала она так прочувствованно и так просто, как будто они никогда и не расставались и только что вместе вышли во двор из хаты. — Правда, хорошая яблонька?
— Правда, — сказал Шульгин.
— Я знала, что она оживет... Солнце какое...