— Не за тем я из города сюда приехал, чтобы временным себя чувствовать, — ответил Шульгин и поднял на Марьяну глаза. — А вам не все равно, где я буду работать?
Марьяна повела плечом, потупила глаза и, ребром чувяка чертя перед собой земляной пол, не сразу, с нескрываемой грустью ответила:
— Вам виднее, где быть! Мне разве такое понять? — И, хитровато сверкнув глазами, закончила: — Класса я не передового, как скажет мой свояк, отсталого...
Ее глаза сузились, на щеках, заливая скулы, зацвел румянец. Подбирая растрепавшуюся косу в пучок и закалывая ее шпилькой, она высоко над головой подняла круглые румяные локти и исподлобья задержала на Шульгине долгий, теплом проникший в душу взгляд.
2
От хаты Марьяны до широкой в этих местах Кубани не было и сотни шагов, но реку от глаз скрывала высокая насыпанная дамба, заросшая по склонам будяком, крапивой и свистящими на ветру кустами гнучего лозняка.
Обнесенный старым камышовым плетнем двор Марьяны с облупленным, покосившимся хлевом, где когда-то стояла корова, одним своим краем упирался в подножие дамбы, тянущейся вдоль всего хутора, а другим выходил на широкий проулок, посреди которого и зимой и летом не просыхала глубокая копанка, припорошенная по закраине, будто снежком, утиным пером и пухом.
За хатой не пестрели из лета в лето, как на других усадьбах, грядки с огурцами, морковью и луком, не гнулись под тяжестью груш, слив и жердель в саду деревья: до всего этого не доходили руки одинокой хозяйки. От родителей досталась ей такая же, как она сама, одинокая яблонька среди колючих старых акаций, да и ту в пору буйного цвета прижгло нежданным заморозком и до сердцевины, казалось, высушило горячим астраханским суховеем.
Шульгин пересек двор, оставляя за собою вдавленные в снег темные следы, перешагнул, колыхнув затрещавший плетень, через перелаз и, оскользаясь на оттаявшей грязи, вскарабкался на дамбу.
Понизовый ветер курчавил воду, звенел, словно битым стеклом, под тонким береговым припаем льда и неутомимо дыбил и гнал против течения крутые, с белой накипью волны. Космы тягучего редкого тумана медленно сочились сквозь голые, будто под горшок подстриженные снизу вешним течением вербы, оставляя на стволах темный и влажный след.
Шульгин постоял немного на дамбе, глядя, как под кручей омут затягивал в горловину проплывающий мимо чакан, кружил обрубок намокшего и едва видного из воды бревна, и, засунув настывшие на холоде руки в карманы куртки, по привычке высоко подняв плечи, зашагал к правлению.
За отводным на рисовые поля каналом Шульгин столкнулся один на один со свояком Марьяны. Рожнов стоял на отмели по колено в воде и прополаскивал капроновую, с мелкими ячейками сетку габы. На нем были высокие резиновые сапоги, грубый, словно из жести, брезентовый плащ и нахлобученная по самые уши суконная кепка со сломанным козырьком.
— С уловом, говоришь, Рожнов? — сказал Шульгин, разглядывая крапленный рыбьей чешуей, туго, под завязку набитый мешок на берегу.
Рожнов вскинул голову и, словно отпущенная лозина, выпрямился. Мгновенный испуг метнул из стороны в сторону его зеленые, с коричневой подпалиной, как у кошки, глаза, перекосил уголки тонких губ — за ними холодно блеснули сталью вставные зубы. Но он тут же овладел собою и, зябко передернув плечами, принимая беспечный вид, усмехнулся:
— С каким там уловом! Застыл весь, пока парочку мелочи подцепил. К завтраку нам с Ульяной...
— Так говорили же, что шамая в низовье косяком все дни идет, — неуверенно произнес Шульгин, спускаясь с дамбы на отмель.
— Где-нибудь, только не у нас... Да ты не косись на мешок, там кукурузные кочерыжки на подтопку.
— Кочерыжки, говоришь?
— Ну, а то что ж?..
— Рыба! Браконьерствуешь?
С насеченного ветром кирпично-синего лица Рожнова медленно, как смола по стволу сосны, сползла заискивающая улыбка. Он хищно прищурил глаза и, подергивая крыльями горбатого носа, подступил к Шульгину вплотную.
— Донесешь?
Шульгин не ответил. Круто повернувшись на каблуках, он молча стал взбираться на дамбу. Рожнов в два прыжка нагнал его, ухватился за полу куртки, стащил вниз, больно стиснул костлявыми пальцами локоть.
— Слышь, Шульгин, не становись поперек пути! На одном заводе работали, вместе на хуторе жить довелось! Не мути воду, отвернись! Уважь мою просьбу!
В его застывшем взгляде, который он не сводил с Шульгина, не было ни испуга, ни просьбы, ни смирения, скорее угроза и лютая ярость открыто выплескивались из-за вытянутых в щелки припухлых век. Тяжелые, угластые челюсти его вздулись от окаменевших желваков, на скулах пробивался лихорадочный румянец.
И Шульгин вдруг вспомнил: совсем недавно видел он и эту угрожающую позу со сжатыми кулаками, и упрямый наклон головы, и нервный оскал губ, и, главное, эти лютующие глаза, жестокие и неумолимые, взгляд которых ему никогда теперь не забыть.
...Стояло тихое раннее утро. С покосов тянуло росными травами, в небе заливались жаворонки, а над рекою, когда Шульгин поднялся на дамбу, плыл багровый на заре туман. И вот тогда-то в тишине наступающего дня до его слуха сквозь трели жаворонка донесся жалобный детский голос:
— Дяденька, не надо... Просю вас, дяденька, не надо...
Шульгин затаил дыхание, насторожился.
— Уйди с дороги! — прокатилось над рекой.
И снова умоляющий детский голос:
— Дяденька, не надо... Милый дяденька, не надо...
Шульгин рванулся с места, сбежал вниз и, миновав ложбину, снова поднялся на заросшую полынком береговую насыпь канала. В небольшой отлогой балочке меж двух холмов стоял, отбрасывая на гребень канала длинную тень, высокий сухопарый Рожнов с занесенной для взмаха косой, а напротив него, опираясь на черенок граблей, переминался с ноги на ногу светлоголовый мальчуган в просторной, видно, с отцовских плеч, телогрейке. У ног подростка крутился черный кудлатый щенок. Повизгивая, он то и дело смешно садился на зад, вскидывал крохотные лапки, одетые в чулочки из белой шерсти, и, болтая лопоухими ушами, высунув лепесток алого язычка, голосисто тявкал.
— Уйди, тебе говорят! — повторил Рожнов, едва заметно в нетерпеливом зуде шевельнув плечом.
— Это же наша делянка, дяденька! Спросите кого хочите... Ее под покос нам выделили, — хныкал подросток. — Сейчас батько вернется, он вам скажет... Тут земля колхозная, а вам по берегу канала косить только разрешается...
— Учи меня!
— Я не учу, я верно говорю...
— Та долго я буду тут с тобою комедию ломать?! — рявкнул в бешенстве Рожнов. — Геть, говорю, с дороги!
Он дернул головой, разогнулся, выставив в распахнутом вороте розовой косоворотки, как удила, костлявые ключицы, и дальше за спину отвел блеснувшую на солнце косу. Раздался стремительный шелестящий свист.
Мальчик, подпрыгнув, отскочил в сторону. Под корень срезанная трава, словно сметенная ураганным ветром, метнулась к земле, и на ней, жалобно скуля, обливаясь кровью, забился кудлатый щенок.
Рожнов брезгливо сплюнул и поднес к глазам косу: не выщербилась ли? С острого конца ее недозрелой вишенкой, дрогнув, сорвалась и полетела в траву разбавленная росою кровинка.
— Путаются, понимаешь, под ногами. Права свои тут доказуют! — заметив наконец Шульгина и направляясь к нему, пробормотал Рожнов. — Закурить не найдется?
— Ты же знаешь, я не курю, — сухо сказал Шульгин.
— Давно не видались, всякое могло быть...
— Щенка это ты зачем?
Рожнов оглянулся. На скошенной траве, мокрой и темной от росы, застыло чернел клубок свалявшейся в крови шерсти.
— Нарочно я, что ли? Сам под руку полез... — Рожнов нагнулся, сгреб пятерней пучок травы и старательно вытер косу. — Не люблю, когда мне на пути становятся, аж закипает внутрях все...
И вот теперь, стоя на берегу грудь в грудь с Рожновым и глядя в его до предела сузившиеся, напряженные глаза, которые он, не выдерживая чужого взгляда, то отводил в сторону, то прятал под насупленные круто и четко выгнутые брови, Шульгин почувствовал, как нахлынула и захлестнула его волна безудержного, неподвластного рассудку гнева, бросила в горячечный озноб и сковала очугуневшие, сами собою сжавшиеся в кулаки руки. И Рожнову, надо думать, передалось состояние Шульгина. Он ощутил недобрый для себя поворот дела и, осклабив в омертвелой, вымученной улыбке стальные зубы, выдавая себя хрипловатой дрожью голоса, сказал: