— Та тю на нас, как говорят кубанцы! С чего мы тут затеяли драку, а еще рабочие!..
— Сам рыбнадзору доложишь? — спросил Шульгин.
— Не пойму я тебя...
— Напрягись, поймешь!
— Ты, Шульгин, угрозы свои брось, а не то и я...
— Что? Как щенка, надвое перерубишь?
— Можно ведь и полюбовно все решить. Хочешь, поделим?..
Шульгин исподлобья смерил Рожнова с головы до ног молчаливым взглядом и остановил глаза на валявшейся у мешка заветренной, с раздавленным хвостом шамайке. Рожнов перехватил его взгляд, нагнулся и, не сразу подцепив рыбешку озябшими пальцами, поспешно сунул в карман дождевика.
Перед взором Шульгина, в мыслях его, неожиданно возник пристанционный базар, заставленные немудреной снедью дощатые столы и за одним из них стройная и статная Ульяна с надменным, отмеченным броской степною красотою, как и у Марьяны, лицом, почудился ее певучий, заискивающий голос:
«Шамаечки вяленой, граждане пассажиры, не забудьте! Кому кубанской шамаечки? Пятнадцать пара... пятнадцать пара...»
— Добавь, а то пары не будет, — обронил сквозь зубы Шульгин, покосившись на карман Рожнова, и, взбежав на дамбу, зашагал прочь.
3
На квартиру Шульгин вернулся поздно ночью, голодный и продрогший до костей.
Наружная дверь оказалась незапертой, и он, чтобы не разбудить хозяйку, на цыпочках прошел за занавеску. Свет электростанция давно погасила, лампу он зажигать не стал и принялся раздеваться у окна, в которое, пробиваясь сквозь несущиеся тучи, заглядывала временами ущербная луна.
Сбросив куртку, пиджак и раскисшие за день в дорожной грязи сапоги, Шульгин развернул газетный сверток, прихваченный в ларьке по пути домой, и, сидя на кровати, принялся за обе щеки уписывать нахолодавший на улице хлеб с ломтем соленой и твердой, как кремень, брынзы.
— Видать, проголодались... А я вас ждала... вечерять... — заскрипев кроватью, промолвила Марьяна таким свежим и бодрым голосом, точно и не спала вовсе. — Я вам соберу, а?
— Не нужно, это я так просто, я сыт! — давясь застрявшим в горле сухим комком, отозвался Шульгин и, хотя у него от голода давно уже сосало под ложечкой, отложил хлеб и брынзу на залитый лунным светом подоконник.
— Я вам соберу, а?.. — повторила Марьяна, будто и не слыхала его слов. — И сапоги несите на печь, мокрые, небось...
Пошуршав халатом, она прошлепала босыми ногами к столу и засветила лампу. На занавеску упала тень ее склоненной над столом головы с мягко обрисованным профилем, сбегавшей на спину толстой косой и распушившимися над лбом волосками. Темь колыхнулась, расплылась и исчезла, а за занавеской послышался грохот печной заслонки, сладкий зевок.
— Сидайте борщ кушать, — сказала она и неожиданно весело рассмеялась. — И чего вы от меня ховаетесь, будто страшнее на свете и бабы нету!
Она сняла с чугунка крышку, и от печи, дразня аппетит, потянуло распаренной капустой, бараниной и чесноком. Шульгин проглотил слюну, схватил за ушки голенищ сапоги и, стыдливо косясь на свои шерстяные носки с проношенными пятками, вышел на кухню.
Пряча под столом ноги, низко склонившись над тарелкой, он молча и сосредоточенно хлебал наваристый борщ, заправленный душистым старым салом и красным перцем, от которого во рту все полыхало огнем. А Марьяна сидела на кровати и, перебирая на груди оборки халатика, покачивая босыми ногами, не сводила с Шульгина ласковых, задумчиво-задымленных глаз.
Вглядись Шульгин внимательно — и он увидал бы в ее взгляде и заботу, и тревогу, и нежность, и жалость к нелегкой, приоткрывшейся ей утром его судьбе, и простое женское любопытство, желание разгадать, какой человек живет с ней бок о бок и отчего так неожиданно и именно к нему, за столько долгих лет, робко и настойчиво потянулось исстрадавшееся и начавшее забывать мужскую ласку сердце.
— Говорят, вашу тракторную бригаду сливают с полеводческой, а вас бригадиром ставят? — сказала Марьяна, когда Шульгин покончил с борщом и отодвинул на край стола тарелку.
— Уже разнеслось? — удивился Шульгин. — Сегодня же только правление заседало.
Марьяна повела плечом, усмехнулась одними глазами.
— Невесть какая трудность! В одном же колхозе теперь живем...
— Справлюсь ли? — вздохнул Шульгин, сцепив на скатерти большие, в застарелых мозолях, с темными точками въевшегося металла руки. — Дело для меня новое...
— Вам под силу такое будет, я вижу, — задушевно промолвила Марьяна. — Кто работу любит, тому она дается. Технику знаете, а полеводческому делу научат. На курсы поедете.
— И это уже известно?
— А то как же! Хутор не город, тут все на виду, как на ладошке.
Шульгин встал, прошел к порогу, где на лавке стояла прикрытая фанеркой цибарка, зачерпнул полную кружку степлившейся за вечер воды и, через плечо взглянув на Марьяну, улыбнулся:
— Перцу в борщ не пожалели! Огнем все внутри горит...
— Так по вкусу же! У нас иначе не варят. Я вам завтра куриную лапшу сготовлю и вареники с творогом. Будете вареники?
— Зачем беспокоиться? У вас и без того забот на ферме, наверное, хватает.
Марьяна не ответила. Перекинув через плечо на грудь косу, она молча стала заплетать растрепавшийся ее конец.
— На ферме хватает... — немного спустя, думая о чем-то своем, согласилась она. — А нового вы не страшитесь, ему радоваться надо. Само собой, за него переживаешь, бывает, и ночи не спишь, а зато новое дело всегда душу согревает, силы придает. Возьмите хотя бы нашу заботу, животноводство! Многие думают, что тут ничего не выдумаешь: дои корову когда положено — и вся наука. А мы в прошлую зиму решили с зоотехником попробовать наших коров перевести на вольготное житье-бытье, чтобы они сами себе хозяевами были и дояркам труд уменьшили. Вам, может, неинтересно? — перебила она себя.
— Нет, интересно, — сказал Шульгин.
— Ну, тогда я вам доскажу! — усевшись поудобнее, живо поблескивая глазами, продолжала она. — Коров наших мы теперь содержим на ферме без привязи, как скажет наш зоотехник, «вернули мы им естественное существование». Захочет корова силоса — идет к силосу; захочется ей сена — на выгоне стоят стожки; жажду почует — тоже сама направляется к бочке с водой. Больше ведь того, что ей хочется, корова не съест и не выпьет. Слыхали вы когда-нибудь, чтобы корова, как иной человек, могла переесть или перепить? Ну то-то же! А на доильной площадке у нас для коров самая сладкая еда — комбикорм. Узнали они про такое — сами теперь к доильным аппаратам выстраиваются в очередь. И надои молока у нас сейчас растут не по дням, а по часам. А когда начинали мы вводить такое, я тоже вроде вас за успех боялась...
— Я не боюсь, — сказал Шульгин. — Просто новое для меня это все. Механик-тракторист я, не агроном...
— Вам под силу такое будет, я вижу, — задумчиво, уйдя в свои мысли, повторила Марьяна.
— Скоро уже светать начнет, — сказал Шульгин, — надо ложиться.
Он обошел стол с теневой стороны, чтобы Марьяна не увидала его проношенных пяток, и как-то неловко, боком, направился в свою комнату. Но не успел он поднять к занавеске руку, как Марьяна шустро, будто девочка, спрыгнула с кровати на пол и остановилась за его спиной, запахивая на груди халат и неровно дыша.
— Посидели бы еще... Не усну я, разгулялась... — едва слышно, опустив в пол глаза и с трудом справляясь со своим дыханием, вымолвила она.
Шульгин обернулся и увидел перед собой совсем другую Марьяну: не насмешливую или задумчивую, как обычно, а робкую и покорную, словно терзаемую каким-то неотступным мучительным сомнением. Он с минуту стоял в нерешительности на пороге, видя лишь ее белую, ярко освещенную лампой шею, на котором торопливо, точно стараясь оторваться, билась голубоватая жилка. Затем подошел к столу, дунул в стекло лампы, загородив его ладонью, и обнял Марьяну за плечи.
Она не отстранилась и не отвела его руки, когда он очутился подле нее, лишь в узком разрезе век пытливо блеснули слегка испуганные и настороженные ее глаза.