Литмир - Электронная Библиотека

— Что это вы?.. Разве ж можно так?.. — задыхаясь, сверкая широко раскрытыми глазами, с безысходным отчаянием прошептала она.

От чувства неловкости, стыда, раскаяния и досады на самого себя лицо Шульгина опалило шумно прихлынувшей к голове кровью. Оно стало багровым и некрасивым.

Он поднялся, ушел к себе за занавеску и, не раздеваясь, бросился на койку, с головой накрылся одеялом. Сквозь шум в голове и бешеный стук сердца Шульгин слышал, как Марьяна прошла к кровати и бесшумно улеглась. Через некоторое время из кухни донесся ее тихий, полный боли и обиды, гасимый в подушку плач.

— Что же это вы так обо мне решили?.. — сквозь рыдания вымолвила она. — Души моей не спросились... Не ждала я от вас такого... А вы, как все... Вдовая, мол, солдатка. Чего там!..

Она вскоре умолкла. В хате стало тихо. И в этой тишине Шульгин вдруг понял, что Марьяна любит его, что он ей не безразличен, а, по всей вероятности, дорог. И, пораженный неожиданной догадкой, он до крови закусил губы. Для него, немало повидавшего в жизни людского страдания и горя, наглухо закрывшего после гибели в немецкой неволе жены и дочери свое сердце, было настолько все это негаданным и непонятным и так поразило его, что он растерялся и в голове его мысли спутались и помутились.

Немного придя в себя, испытывая мучительное угрызение совести и желая если не совсем, то хотя бы немного смягчить свою вину, он отбросил в сторону одеяло и вышел на кухню.

На стене все так же размеренно тикали ходики. Луна выбелила на земляном полу меловые тропинки, колючими лучиками переливалась на изломах золотой и серебряной фольги икон.

Держа в руке занавеску, Шульгин долго стоял в дверях, прислушиваясь к ровному, словно во сне, дыханию Марьяны, глядя на ее освещенную луной спину, на которой алели маки халата, на поджатые под себя по-ребячьи голые ноги.

— Марьяна... — наконец тихо позвал он.

Она не отозвалась.

— Марьяна, забудь... — сказал Шульгин. — Я виноват... Но скажи хоть слово.

В настороженной тишине хрустнула цепочка до предела опустившейся гири часов. Ходики замерли. В хате стало еще тише. Шульгин вернулся за занавеску, сел на кровать и, склонившись над коленями, уронил пылавшее лицо в ладони...

4

Из тяжелой задумчивости Шульгина вывел стук в окно. Он поднял голову, встал и приник лбом к стеклу. Ледяной холодок окна освежил его.

Во дворе, в полосе лунного света, приподняв воротник овчинного полушубка, стоял Рожнов.

— Выйди, поговорить надо, — сказал он.

— Я без сапог...

Рожнов некоторое время молчал, видимо, что-то обдумывая, потом махнул рукой и направился к порогу.

— Ладно, впусти в хату!

Шульгин нехотя пошел открывать.

— Нечего ему в хате делать! — сказала Марьяна, когда он взялся за дверную скобу. — В сенях валенки с калошами стоят, они вам будут впору... А вернетесь, носки положьте на печь, я их шерстяными нитками утром заштопаю...

Закрыв за собою дверь, зябко кутаясь на ночном морозе в накинутую на плечи косматую собачью куртку, ощущая холодок в настывших валенках, Шульгин взглянул в затененные сломаным козырьком кепки глаза Рожнова и недовольно спросил:

— Ну, чего тебе?

— Сказал же, поговорить надо...

— Ну, говори.

— Ну да ну! Зануздал, что ли? Тут душа горит, места себе не нахожу, а ты нукаешь!

— Ладно, не злись. Сядем?

— Разговор мой не сидячий, идем к Кубани —- там нас никто не услышит. Или опасаешься?

Шульгин метнул на Рожнова недоуменный взгляд, надел куртку в рукава, поправил шапку и молча пошел вперед, к перелазу. Грузно приминая сапогами похрустывающий ледок, Рожнов зашагал след в след, горячо дыша Шульгину в затылок.

Река ночью то ли от полного безветрия, то ли от колеблющейся лунной дорожки, соединившей далекие берега, не показалась Шульгину такой же суровой и непокорной, как утром. Ее быстрого течения совсем не было бы заметно, не проплывай через трепетное лунное отражение время от времени угластые и черные, точно обугленные, коряги.

— Ты, небось, думаешь, испугался Рожнов, пришел каяться, на коленях просить не выдавать его рыбнадзору? — с кривой усмешкой вымолвил Рожнов, шагая рядом с Шульгиным по скользкой дамбе. — Нет, брат, не за тем я вызвал тебя, не за тем увел от людских глаз подальше. Вы все, бывшие эмтээсовцы, своим переходом в колхоз душу мне, будто лемехами, разворотили; в самом себе усомнился я, покой потерял — вот где причина. Я знаю, тебе Марьяна, поскольку не ладим мы с ней, могла всякую напраслину на меня возвесть, и ты хочешь — верь, хочешь — нет этой слабой на мужиков бабенке, а только должен предупредить, что...

— Марьяну ты не трогай... — сквозь зубы процедил Шульгин. — Не тебе о ее чести судить.

— Ее честь с тем, кого она, как тебя, от заморозков в постели спасает...

Шульгин резко повернулся на месте, схватил Рожнова за овчинный отворот полушубка и, почти вплотную приблизив к нему перекошенное гневом лицо с люто загоревшимися глазами, угрожающе выдавил:

— Еще одно слово — и я тебя скину с дамбы!

Сняв со своей груди напряженную до судорог руку Шульгина, Рожнов передернул плечами, поправляя на себе полушубок, и приподнял сползший на глаза козырек кепки.

— Чего ты вскипел?.. — обиженно пробормотал он, — Я ж затем тебя к ней и на квартиру определял. Вдовая ведь... солдатка...

— Говори, зачем звал? — засовывая тяжелеющие руки в карманы куртки, сказал Шульгин.

Рожнов нагнулся, сломал мерзлый прутик лозы и защелкал им по голенищу сапог.

— Горяч ты больно! Боюсь, не получится у нас разговора, а жаль, на одном заводе работали, в одном рабочем котле варились...

— Ты и на заводе непыльную работу искал! К складской продукции больше тянулся, а не к станку... И в деревню не от добра сбежал: темное за собою почуял...

— Брось ты, Шульгин, свои подозрения, — неожиданно миролюбиво сказал Рожнов. — Ты же знаешь, встретил я на базаре Ульяну, полюбили мы друг друга— вот я и перебрался!

— Запутался ты в жизни и оттого злой на всех стал, — смягчаясь, сказал Шульгин. — Чувствую я, хоть и усадьба своя и на дворе, должно быть, только птичьего молока не хватает, а одинок ты, и, как всякому одинокому, каждая кочка тебе горою мерещится. Хотя ты и любишь этим козырять, а ничего у тебя от рабочего не осталось, ничего тебя с нами не роднит! Собственником ты стал, затягивает тебя хозяйство, как омут. Гляди, на дне очутишься. От людей забором отгородился — птица не перелетит, а не спасешься. Поздно будет, если люди от тебя отгородятся или же от себя отгородят.

— Тюрьмою пугаешь?

— Людское презрение хуже...

— А ты меня, Шульгин, выручи, — вдруг попросил Рожнов. — Раскрой глаза, направь, а?

Лицо его, до этого злое и бледное на лунном свету, стало вдруг сморщенным и отталкивающим, как у человека с резкой внутренней болью. Тонкие жилистые пальцы то беспокойно ломали на мелкие части прутик, то без надобности расстегивали и вновь застегивали лязгающие, как зубы голодной собаки, крючки полушубка. Шульгин окинул Рожнова недоверчивым взглядом и отвернулся.

— Если глаза не видят, не помогут ни свет, ни очки, — сказал он. — Вслепую живешь, без горизонта. Спокойной жизни ищешь?

— А ты? — сбрасывая личину смирения, ухватился Рожнов. — Ты не в свой карман получку кладешь, не свое брюхо на те деньги набиваешь? Может, скажешь, на будущий коммунизм жертвуешь? А я плюю! Что мне до того, как будут жить потомки? Я им не раб и не нанимался их благополучие устраивать! Пусть они сами о себе думают, а я сам по себе жить хочу, пока живой, понимаешь, сам! И после меня хоть потоп, хоть сгори вся земля со всей своей требухой! Знать ничего не хочу, слышать не желаю!

— Не после тебя, а и теперь ты от всего в стороне, кроме своего добра, — спокойно заметил Шульгин. — Любое в мире творись — лишь бы твое не трогали. У тебя своя хата, свои овечки, свои куры, свои гуси и утки, своя свинья и своя корова, свой сад и свой огород! Батраков тебе одних не хватает. А гражданская совесть где?

4
{"b":"572577","o":1}