Я только усмехаюсь:
— Очевидно, они не слишком преуспели. Не забивай голову. Если бы моя мать знала обо всём… — смеюсь. — Короче, она спала бы не так крепко.
Он цокает, допивает кофе и, сняв ремень сумки со спинки стула, говорит, что ему пора. Мы доходим до двери, где Грег, получив свой «ритуальный» поцелуй, морщит нос, замечая, что мы как муж и жена.
— Отлично, — говорю я, — значит, будь дома к ужину.
Он закатывает глаза, и я всё же выпихиваю его за дверь.
— Я не взял ключи, — кричит он.
— В кармане, — вздыхаю, захлопывая дверь под его смех.
***
Так легко потеряться в моменте, просто стоя у окна и набирая номер Стейси. Солнце скользит из-за облака, обжигая зрачки, — словно кто-то поворачивает выключатель: ярче, ярче, пока свет не растворит всё живое. Так легко оказаться без защиты, просто задумавшись, стоя у окна в гостиной.
День будет жарким. От такого не спрячешься в под кроной дерева. Стремительным, как поворот выключателя. Солнце от горизонта до горизонта — и ты не успеваешь додумать свои тёмные мысли, только щуришь глаза, высматривая залитую светом дорогу.
Не знаю, что это — конец холода или внезапная романтическая волна вынесла меня в открытое море прострации, — но, набрав номер, я падаю в эту мысль, и гудок автоответчика бьёт в голову, как колокол.
— Это я. Позвони, как проснёшься.
Солнце просвечивает облако — снова поймано, — чтобы опустить забрало и наконец победить. Выцветает последней тенью, лишая тепла, и я чувствую, как медленно краски сходят с лица.
И мир предстаёт таким, какой он есть.
Когда-нибудь, где-нибудь, на одной из планет случится чудо — зародится жизнь. Чудо, потому что на этой планете жизни нет.
Я всё думаю о том, что могло бы быть, не заразись мы этой болезнью — пустотой. Каждый день я просыпаюсь, не понимая, где я. Не понимая, что я здесь делаю. Пустой и потерянный. Я смотрю в зеркало и в собственных глазах вижу одно и то же — пустоту и потерянность.
И этот вирус называется жизнью. Я чихаю с семьдесят второго года. Хороший был год. Или плохой. Я родился — и это событие невозможно оценить. Меня невозможно оценить: только взвесить и измерить. Хороший я или плохой, тёмный или светлый, и что есть темнота — так ли она плоха? В темноте, засыпая, я хотя бы не чувствую боли. А во сне не спрашиваю, где я и зачем. А вот наяву частенько сомневаюсь, не сплю ли.
Я злой или добрый — простой вопрос, но даже на него нет ответа. Увидишь спешащего прохожего — останови, чтобы спросить, и он закрутится на месте, забудет, куда шёл, и весь его день пойдёт насмарку. Или вся жизнь — если болезнь забралась глубоко.
Кто научил нас задавать вопросы, на которые нет ответов?
Я злой или добрый — спроси я у Стейси, она ничего не забудет. Так и останется лежать, потому что никуда не спешит, отравленная ядом. Только покрутит у виска: зачем задавать вопросы, на которые нет ответов?
Я злой или добрый? Может, я такой злой, потому что такой добрый. Потому что вижу больше и болею дольше. Злой, потому что хочу, чтобы все узнали. Признались. Может, тогда мы найдём выход. Ведь я добрый и наивный, и гуманный, и моё «мечтать» ещё не отказало. Организм борется с инфекцией, антитела… Я поэтому такой добрый.
Спроси я у Грега, он, конечно, скажет, что я добрый. Он не видит общей картины — только то, как я отношусь к нему. А с ним я добрее, чем со всеми. Кроме меня, его некому защитить. Не хочу, чтобы он знал. Пусть видит свой маленький мир. Ведь никто не следит за языком. За руками. Не спрашивает себя, как брошенное слово отзовётся в другом человеке. Одно слово может заразить миллионы, что же будет, услышь его один человек?
Что же будет?..
Больные, потерянные, чахлые — как растения без воды и света. Только нам и света, и воды мало — всё отравлено жизнью, нами же, — а может, мы тут ни при чём. Наверняка ни при чём. Я бы умер за возможность понять.
Родиться, чтобы хотеть умереть. Вот это я понимаю пандемия. Опухоль размером со Вселенную — нам всем придётся умереть. И тогда, конечно, болезнь сойдёт на нет. И на одной из далёких ненаших планет внезапно случится чудо.
Когда солнце прячется за облаком, когда рябое небо гаснет и землю скрывает вуаль, становится ясно, чего стоит секунда, минута, жизнь. Отчаянная попытка удержаться, не сорваться, пока солнце вновь не согреет лицо, пока не покажется, что вот он — смысл.
Ничего. В мире, где платят обманом, правда — недостижимый товар. Далёкий, как солнце в ловушке облака. Мы все в этой ловушке.
Всё ещё немного в задумчивости, стою возле стеллажа, перебирая корешки книг. Я так давно не читал, что стоит, пожалуй, устроить себе свободное утро и развалиться на диване с книгой. Внутренний голос смеётся моим мечтаниям. Как только… так сразу.
И в момент, когда я улыбаюсь зажёгшимся в голове воспоминаниям, мой взгляд привлекает отблеск в глубине полки. Нет, серьёзно. Серьёзно. Чего я точно не ожидал этим утром, так найти спрятанную в шкафу камеру.
***
На входе в клуб странного вида девочка: ростом с пять футов, с синими паклями волос (хотя с таким же успехом это мог быть и парик), и удивительно враждебная даже издалека. Рядом с ней — застывший бугай, которому самое место на входе какого-нибудь богомерзского клуба. Например, в восточном Лондоне. А, ну да. Вот мы подходим ближе, я и Грег: в брови у девочки шип, как будто выглядеть как сука недостаточно — нужен игривый намёк. Предложил бы надпись на лбу, да не поймёт.
От входа тянется очередь, и вот в этой очереди куча знакомых лиц. Басы бьют по ушам, и мне определённо непонятно, почему те, для кого, собственно, грохочет музыка, слушают её снаружи.
— Почему все стоят? — спрашивает Грег. Думаю, всегда должен быть тот, кто озвучит висящий в воздухе вопрос.
— Вот именно.
Я вижу Лиззи, она стоит, держась за столбик ограждения, стоит — насколько это возможно, учитывая напирающую сзади толпу.
— Ребята! — девушка машет ручкой.
Мы здороваемся, и она пожимает плечами, недоумевая, в чём дело.
— Ты одна? — спрашивает Грег.
В этот момент её пихают.
— Ну, технически не одна, — и, со смешком, она подаётся вперёд. Подав руку, Грег выводит её из очереди.
— А где Джереми?
— Джереми? А, Джереми… Мы… расстались, — отвечает она.
— Что? Нет, вы — нет, — возражаю я.
Она смеётся:
— Ну почему мы не можем расстаться? Все могут, а мы нет? Ну да, не расставались мы, — недовольно признаёт она, — этот дурень придёт позже.
Грег прыскает.
— О, я явно лишний в вашем кружке единомышленников, — сетую я и смотрю на вход. — Я бы рад постоять в очереди…
— Но ты ненавидишь ждать, так что пошли, — Грег направляется вдоль заграждения и тянет Лиззи за собой.
— Сто-ой, — лопочет она, — меня нет в списке!
Мы проходим мимо очереди к самому входу. Амбал показывает зубы, но вряд ли это улыбка, так что я оборачиваюсь к девочке (девушке? Э-э, женщине?) с планшетом в руках.
— Мисс, могу я поинтересоваться, почему все стоят?
Она отрывает взгляд от записей и, скосив глаза, снова утыкается в планшет.
— Клуб полный.
— Не сомневаюсь, но почему половина из тех, кто должны быть внутри, стоят снаружи?
— Тебе же сказали, клуб полный, — басит амбал.
Она не реагирует. Мне хочется сомкнуть пальцы у неё на шее, потому что, вообще-то, она ломает мне всю историю.
Грег хмыкает:
— Конечно, но я не помню, чтобы тебя спрашивали. — У вас есть список, — пока амбал раздувает ноздри, оценивая ситуацию, он обращается к девушке, очаровательно-грубо, как умеет.
Она поднимает глаза.
— Список? Да, есть, — перелистывает верхнюю страницу. — Стейси Торнтон-Уилтон, Майк…рафт Холмс, Грег Лестрад, Джереми Нортон и Тео Уилльямс. Пять человек, боюсь, если вас среди них нет, придётся встать в конец очереди.
— Лестрейд, — поправляет Грег. — А это — Майкрофт Холмс. Девушка с нами — подруга Джереми Нортона. Это весь список? — удивляется он.