А чего я хотел? Одна константа в этой жизни — зеро, и глупо полагать, что иной путь окажется легким и приятным. История повторяется и повторяется, но на самом деле единственное постоянство — ноль, исход любой жизни. Должно быть, Грегу будет приятно узнать, что он — моя заключительная попытка. Он опять отвечает за всё человечество.
В прошлый раз он справился, а теперь?
========== Reveal ==========
— Боже, этот ливень когда-нибудь кончится? — Грег ёжится, запахивая штору.
— У меня такое чувство, что дождь идет прямо в спальне, — говорю я, передергивая плечами. И правда, кажется, словно капли стекают по коже. Методичный стук о стекла сменяет шорох захлестнутых ветром капель. В дымоходе завывает, как в преисподней.
Я сижу в кровати с накинутым на плечи одеялом. И я блядски болен, впервые за долгое время.
— Это я должен был заболеть, — говорит Грег. Он возвращается в кресло и продолжает чтение, держа книгу прямо перед глазами.
— Если б ты заболел, я бы сошел с ума.
— Да уж, могу представить. Носился бы, как наседка или — о! — шпарил горчичниками.
— Быстро ты меня разгадал, — вздыхаю притворно. Он морщит нос и продолжает читать, скрыв лицо книгой.
— Ты что, плохо видишь?
— Я, в отличие от некоторых, не так стар и вижу прекрасно. Это привычка. Вообще, тебе пора мерить температуру.
— Уже. Тридцать восемь — таблетки действуют, я в добром здравии.
— Выглядишь, будто при смерти, — отвечает он. — Дай-ка. — Он подходит, взбивает подушку и заставляет лечь. С трудом отвоевываю положение полулежа: в конце концов, я не инвалид.
— Что ты вообще читаешь? — интересуюсь раздраженно, потому что мне «никаких книг и умственной деятельности» не прописано. — Что это? Джейн Остин? — Прыскаю и захожусь хохотом.
— Иди в задницу, — бурчит он. — Да, Джейн Остин, представь себе.
— Кое-кто у нас рома-а-нтик, — тяну я, улыбаясь. Выходит немного издевательски, поэтому он отворачивается в кресле, показывая неприличный жест.
Дождь терроризирует окна мелкой крупой капель. В момент, когда порывы ветра особенно сильны, кажется, что они и вовсе не выдержат натиска.
— Это великий роман, если хочешь знать, — обиженно говорит он.
Я понимаю, что немного перегнул палку, и все же мне весело. Хотя бы это отвлекает от мерзкой ломоты в спине.
— Конечно. Особенно мне нравится то место, где он делает ей предложение, — говорю я. — Я писал по нему сочинение, ещё в школе.
Он спускает ноги с подлокотника и оборачивается. Его веселый прищур говорит о том, что пришла моя очередь терпеть насмешки.
— Что ж, теперь я знаю твой самый страшный секрет. Я не жилец.
— А ты догадливый.
— Ты не в том положении, чтобы выделываться, Майкрофт, — говорит он полушутя.
— Да, пожалуй, не в том, — полусерьезно отвечаю я.
Комната погружается в шум дождя. Он смотрит поверх книги.
— Ты боишься меня потерять?
Его вопрос вызывает удивление со знаком минус.
— Ты куда-то собрался?
— Мне интересно, чем заняты твои мысли. Просто ответь. Боишься?
Вот он — вопрос, на который существует лишь один правильный ответ. И плевать, правдив он или нет. Он ждёт, что я скажу то, что он хочет услышать. У меня нет выбора, кроме как ответить «да». Я пятился слишком долго, дожидаясь, пока спина не упрётся в кирпичную кладку.
— Я уже ничего не боюсь.
— Круто. Мне неприятно, кстати. Просто, чтоб ты знал.
— Я не это имел в виду.
— Да? Так объясни.
— Я ответил правду. Извини, что она тебе не нравится. Я не хочу тебя терять, но я не боюсь. Даже если после тебя останется выжженная земля, это факт, с которым ничего не поделаешь. Нет смысла бояться. Это случится, и всё.
— Я тебя понял. А я вот боюсь. Что ты удивляешься, это новость? Вот такой я дурак, — раздражается он.
— Эм… Да. Нет. Наверное.
— Я думал, очевидно, что люди боятся потерять тех, кого любят. Все, кроме тебя, конечно. — Он загибает страницу и, закрыв, бросает книгу на столик.
— С чего вдруг? Ты же не думаешь, что я могу уйти?
— Ты ужасающе постоянен во вкусах, но не терпишь зависимостей. Не знаю, что и думать. Не уверен, что не уйдешь, и не уверен в обратном.
— Ты был прав, — подумав, отвечаю я.
— В чем?
— Ты дурак, — смеюсь я.
Он фыркает и расплывается в улыбке. Это. Ещё одна причина быть без ума от Грега Лестрейда. Он понимает, что я имею в виду.
— Это самое нелепое признание в чувствах. Я тоже хорош, истеричка, — усмехается он. — Мы ненормальные. Ты понимаешь, насколько это ненормально?
— В жизни не знал, что значит быть нормальным, — сквозь смех говорю я.
— Нормальные люди не радуются, когда их называют дураками…
— Я бы не полюбил кого-то нормального…
Он застывает. Снаружи грохочет гром; в комнате идет дождь; внутри меня — интершум, взамен тишины. Он говорит:
— Это труднее, чем я думал. — И выглядит виноватым.
— Тогда не отвечай. Мне не нужен ответ. <…> И как ты только умудрился?
На моё шутливое возмущение он отвечает без раздумий.
— Влюбить тебя в себя? Использовал своё обаяние. Остальное ты сделал сам.
Его наглая улыбка лучше любого признания. Лучше болеутоляющего, лучше парацетамола. Даже лучше зонта: дождь перестает накрапывать на простынь и затянутые одеялом колени. И, может, он — громоотвод: всё напряжение, раздражение ушли, позволив расслабить плечи.
Я не боюсь его потерять; только надеюсь, что смелость мне не понадобится.
***
Постоянно ловлю себя на том, что тайком наблюдаю за Грегом. Бросаю все эти мимолетные взгляды. Я блядь совсем спятил думать фразами из женских романов? Похоже на то. Все эти взгляды — не то чтобы я и секунды не мог прожить, не видя его лица, но мысли нуждаются в подпитке; эта тайна — он, — задает всё новые и новые вопросы. Я смотрю на него и думаю: Боже, неужели кто-то может быть таким добрым? Как, как это вообще сочетается с… я не знаю… щетиной, кожаной курткой, запахом сигарет? Как можно вырасти там, где он вырос, в тех условиях, и сохранить такой оптимизм, такую душевную прямоту? Он невероятно нагл в своей доброте. Мне нравится; кажется, я нашел ответ на один из многих вопросов.
С нами в школе учился один парень. Добрый настолько, что сложно описать. В то время как мы росли сорняками в теплице — разумеется, мы крепли и крепли, — он рос скромным цветком в самом углу. Весь свет, вся влага доставались нам, а он, в тени наших размашистых листьев, оставался тонким стебельком с ярким бутоном на конце.
Никто не унижал его, не издевался над ним, не пытался выжить: мы просто… росли так, как велела природа. Он был добрым — это так врезалось в память. Но, несмотря на непохожесть, он не был изгоем, его любили. Думаю, мы все любили его в меру, что значит, что мы оказывали ему то расположение, которое подростки называют дружбой. Стейси была самым большим сорняком, она плелась по балкам теплицы, как лиана, и одна из её сторон всегда была согрета солнцем. Однажды, когда мы сидели на заднем ряду, делая вид, что слушаем урок, она долго разглядывала этого парня. Я тоже зацепился взглядом. Она сказала, что, даже улыбаясь, он выглядит несчастным. И тогда, с её подачи, я задумался.
Он был добр, он любил всех — действительно любил, — но не все могли это принять. Он улыбался, помогал, не скупился на теплые слова, но в какие-то моменты они не находили отклика, как будто это было чем-то странным, противоестественным. Он не подавал вида, но каждый такой момент непонимания отламывал кусок от края проделанной бреши. После такого начинаешь спрашивать: зачем всё? Мне кажется, от такого если не черствеют, то становятся замкнутыми, запираются в себе. И Стейси заметила эту отчужденность. Она сказала: «Разве не отвратительно? И это сделали мы».
Он был добр, но в отличие от нас был абсолютно открыт и беззащитен. И кому, кому нужна такая доброта? Он не мог просить, не мог сказать: мне тоже нужен солнечный свет. Вспоминая его, я почти его ненавижу. Не себя, не нас — его. Почему он не мог быть наглым, почему не мог настоять? Не знаю, что с ним стало и где он сейчас. Наверное, он все ещё добр и ещё более несчастен, с этим своим нимбом над головой. Скорее всего, так и есть.