Он позволяет утянуть его обратно, мне даже не приходится уговаривать, а это огромный прогресс. Я протягиваю руку, чтобы разгладить морщины у него на лбу. Говорю, что хватит, вполне достаточно, довольно, главную мысль я уловил: я виноват вообще во всём, без иронии, я теперь и сам в этом уверен, правда. Я целую его так долго, как мне того хочется, и очень быстро поджигаю себя и его. Потом мы целуемся, как заведённые, потом так — как будто через секунду нас друг от друга отнимут, а время всё поджимает. Наши отношения почти платонические, они какие-то священные, это точно, мне вполне хватает лежать с ним голым в обнимку и просто говорить, а целовать его — уже совсем другое, а заниматься с ним сексом — третье.
— Расскажи такое, от чего у меня снесёт крышу, — просит он.
Мы всегда любили огорошить друг друга чем-нибудь эдаким, вроде серенады под окном или признания в любви на финском.
— Каждый раз, занимаясь сексом с Олли, я представлял тебя.
— А?.. Да иди ты, Майк!
Нет слов, чтобы описать, как он охренел; удивлять его всегда было особым удовольствием.
— Нет, ты не мог!
— Это я-то не мог? — вскидываю брови.
Со мной никогда не поймешь, вру я или преувеличиваю.
Он смеется, говоря, что я ещё больший извращенец, чем он когда-нибудь отважится представить.
— То есть ты фактически признаешь, что сублимировал наши отношения.
— Можно и так сказать. Но он чертовски забавный мальчик и очень умный. Не думай о нём плохо.
— Вам было хорошо вместе?
— Он здорово меня изводил, а это отвлекало, ну, от тебя.
Он вдруг становится мрачным и довольно прохладно объявляет, что не хочет об этом говорить и что хочет спать. Я опять задел его и опять ничего не понял. В том, чтобы изводить меня, Олли ему не конкурент даже и близко, не был, не будет и всё такое.
Я переворачиваю его и заставляю поцеловать меня, хотя он сопротивляется, и он дрочит мне, и в сосредоточенной тишине слышен только шорох пружин, когда я подаюсь навстречу. Сам он ничего не хочет, я всегда был ему интереснее, мне даже казалось, что он меня изучает — есть у него такая привычка, наблюдать за людьми. Меня ничего не напрягает, я прекрасно знаю, что контроль надо мной ему нравится, а уж смотреть, как я ничего не стесняюсь, и подавно. А ещё он хочет, чтобы я стонал, и это я тоже не придержу.
— Чёрт возьми, я тебя люблю, — шепчет он, прижимаясь ко мне. — Давай, хочу тебя трахнуть.
Я закидываю на него ногу и мы трахаемся в той же тишине, как будто кто-то может услышать. Как будто здесь кто-то ещё, на кого нам почти плевать. Мне вот плевать — я так давно его не видел в полном смысле этого слова; его движения отдают пустой болью без удовольствия, и я заставляю нас обоих быть жёстче, насаживаясь на него; дебильный матрас скрипит. Он наконец-то переворачивает меня на спину и входит до конца. И всё же, как бы я ни хотел его, чего-то всё равно не хватает, и я с ужасом понимаю, что мыслями возвращаюсь к Лестрейду.
Посреди этого кошмара, может быть, от ошарашенности происходящим, мне удаётся кончить, и почти сразу я думаю, что уйду отсюда с утра, и эта мысль не покидает меня до рассвета. Я не могу заснуть, тщетно пытаюсь подогнать время, а потом думаю, как ускользнуть из постели незамеченным, не разбудив его, когда этот дебильный матрас реагирует на малейшее движение. «О, Боже,» — думаю я, — «это мой самый грандиозный провал». За окном уже светло, вокруг холод, его плечо совсем близко, его руки вокруг меня, мне хочется провалиться сквозь землю. Кое-как, собрав остатки решимости, выбираюсь из-под него. На то, чтобы одеться, уходит не так много времени, раз уж последние два часа я только и делал, что обдумывал план побега.
Обернувшись на него в последний раз, застегивая рукава, замечаю торчащий из-под подушки крестик и думаю о том, что хочу взять на память, — в первый раз в жизни хочу взять что-то на память, раз уж в этой вещичке столько всего от самого Фрэнсиса.
Ладно, всё было не так.
Всё с самого начала было не так.
Я пришел сюда, чтобы кинуть Фрэнсиса, и ещё вчера прекрасно знал, что, возможно, уйду отсюда утром, если Фрэнк не предложит чего-то большего, чем у нас было — чего не случилось. Хотел проверить. Надеялся, что, может быть, захочу остаться, но с самого начала понимал, что это вряд ли случится.
Крестик мне не нужен. Я снял с него цепочку, чтобы добраться до ключей на ней и до того, что они открывают. Один из них, я знаю, от тёмной комнаты, где он проявляет фотографии.
Второй — подходит к несгораемому шкафу в углу, где он, наверное, хранит свои сокровища, раз носит ключ при себе. Я был здесь от силы пару раз, трахался в красном свете ламп. Красиво, но как-то пусто, меня никогда сюда не тянуло.
И что же такого ценного наш Фрэнсис хранит под замком?
Деньги — совсем немного, жаль.
Негативы Стейси, которые он, конечно же, не уничтожил, я был бы идиотом, если б поверил в ту чушь, что он нёс. Что может быть ценнее для него, чем информация, особенно та, что не имеет срока давности, даже если он не может применить её сейчас. Уничтожить их было бы умно, но и оставив их, он так или иначе подстраховался.
И тут выдыхаю — в глубине полки, скрытая темнотой, пачка писем, тех, что я писал ему в самое разное время — когда всё было хорошо и когда всё было плохо. Я знал, что он, может быть, сохранил их как макулатуру, но не надеялся на это, а уж тем более на то, что свидетельства моего душевного стриптиза будут беречь. К ним у меня двоякие чувства — с одной стороны, они отвратительно откровенны и отвратительно глупы по той же причине, а ещё потому, что всё, в чем я признавался, давно прошло. С другой стороны, я был совершенно искренен и где ещё увидишь доказательство этого феномена… Но, как и любого важного свидетеля, их нужно убрать.
Фрэнсиса я оставляю. А письма забираю с собой. И знаю, что этого он мне не простит уж точно, но хоть так они сослужат добрую службу нам обоим. Фрэнсис ободрал ногти, цепляясь за нашу связь, как за детскую травму, морочащую ему голову, и я должен был сделать хоть что-то в качестве последнего одолжения.
Я прикрываю дверь и это — лучшая месть или лучший подарок, на который я способен.
***
Ещё на подъезде к дому на ступеньках я заметил Стейси — точнее, голубое пятно её мохнатой шубы, которое всё приближалось, пока не обрело очертания. Завидев мою машину, она тут же сошла с крыльца и махнула рукой. Когда я подошёл, она потянулась за поцелуем, подставляя щёку, и уродливый искусственный мех, и волосы, наэлектризовавшись, липнут к рукаву моего пальто. Она спрашивает где я был, и, не дождавшись ответа, обнюхивает меня, словно ревнивый пес после ночи без хозяина. Разве хвостом не машет, а только поджимает губы, скрывая улыбку. Майкрофт-Майкрофт. Я всё жду, что она скажет, что от читает меня, но в её неуловимом смехе сдержанность монализы с подведёнными на современный манер глазами.
Она, особенно если дело касалось Фрэнсиса, всегда была чем-то вроде нравственного катализатора. Один её выразительный взгляд мог стушевать меня в кляксу, а дальше — потри и бумага пойдет катышками, нажми и порви листок. И, хотя я без труда могу игнорировать чужое влияние, мне и в голову не приходило делать хоть шаг в сторону, я знал, скользкого пути. Но сейчас ей, похоже, всё равно, и этот долгожданный нейтралитет красит утро в фиолетовый. Мир не поблёк после того, как я ушел от него, а наоборот — обрел краски, хотя это дебильное художественное клише всегда меня бесило. Я думаю о том, насколько наконец свободен и сколько всего могу сделать… Вот только придумаю, с чего начать.
— Я ушел от Фрэнсиса, — говорю я, потому что мне нужно отчитываться взаправду, вслух, хотя она этого не просит. Точно, можно сходить в кино — сто лет ведь не были. Но. Я терпеть не могу догадываться, что кто-то что-то там про меня думает. Я потому и держу её в друзьях — мы оба прямолинейны и можно не гадать, да и за столько лет лицемерить в адрес друг друга уже абсурдно, но из-за этой улыбки монализы и потрясения на меня нашла излишняя подозрительность преступника.