Коснуться синей вены и, прижав ладони к горлу, увидеть, что пальцы обхватили его как влитые, как будто так и нужно, словно это то, чего я всегда хотел и вот теперь — это в моих руках.
Чувствую, как она вдыхает в последний раз и как под горлом ходит пульс.
Я душу её, а она делает вид, что всё это — игра, делает до тех пор, пока возможно сохранять лицо, пока не начинает захлёбываться, хватать ртом и в глазах навыкате не лопаются капилляры.
Пока её не начинает трясти, а руки не бьют, куда могут достать, пробуя бороться, зацепиться хоть за что-то.
Вот тебе урок, — цежу я, держа пальцы в замке, всё случается очень легко — мне даже не нужно давить сильнее, — хочешь моей любви — перестань сопротивляться.
Она дёргается, загребая ногами и руками, в судорогах выгибая спину под страшным углом, а я считаю такты и удивляюсь, как же долго можно умирать, прежде чем умрёшь окончательно. Я мог спасти её не раз, я всё ещё могу остановиться и, когда она замрёт, смогу вернуть её — так уж устроено наше тело. Напеваю под нос,
I got two strong arms
(У меня есть две сильные руки)
Blessings of Babylon
(И благословения Вавилона)
наслаждаясь последним удивлением своего единственного зрителя, песню о том, как спрячу её тело под деревом, и — боже мой! — под сексуальные рифмы восьмидесятых она наконец расслабляется у меня в руках, едва ли не растекаясь у меня на коленях.
Near a tree by a river
(Под деревом у реки)
Thereʼs a hole in the ground
(Есть нора в земле)
Where an old man of Aran
(Где старик из Арана)
Goes around and around
(Ходит вокруг да около)
…But heʼll never, never fight over you
(Но он никогда, никогда не станет драться из-за тебя)
— бормочу я, сталкивая её тело на пол и, найдя пояс халата, подношу его конец к свече. Так заканчиваются многие истории, но не эта, где я просто глажу её по голове вместо того, чтобы придушить, потому что она не права: знание того, что я никого не люблю, позволяет мне любить так сильно, как только возможно. Наполнить можно лишь пустой стакан, обратить в веру — только чудом, и богатство может понять лишь голодный и воспользоваться им с жадностью, а я человек до нелепого жадный, хоть и прячу это под самолюбием. Я мелочен, и только я решаю, сколько стоит любовь и кому её отдавать.
И всё снова наваливается на меня: все мысли, все чувства, от которых она меня отвлекла, снова прибивает к берегу. Вот так, печально, я снова становлюсь усталым ничтожеством в квартирке своей подружки и ощущаю себя в этом моменте предельно ясно как промежуточный итог эволюции, тело с набором функций, кости, подписанные латиницей в учебниках школяров, ненужный разум, совершенно чётко осознающий себя потерянным, вынутым наружу с непонятной целью, страдающим от безделья, я ощущаю себя ошибкой и выкидышем природы, получившимся от одной неудачной химической реакции, подорвавшей цепь как напалм бикфордов шнур. В такие секунды, когда тебя вынимает из собственной головы, ты как никогда веришь в высшие силы, а потом момент оказывается упущен и ты бьешься о землю, понимая, что не вписался ни туда и ни сюда, не годишься ни как Бог, ни как кусок мяса, — и что следующие десятилетия проведёшь, блуждая кругами, и смотря со стороны, как догнивает то, что от тебя осталось.
Впереди нет ничего светлого, только пропасть времени, и, когда я представляю, как всё будет дальше, полумрак комнаты жжёт глаза и я чувствую, что могу и не могу умереть прямо здесь и сейчас.
Стейси гладит меня по щеке, а я не могу произнести ни слова и посмотреть на неё застекленевшим взглядом. Лучше бы я никогда не рождался.
— Послушай, Майкрофт, он сглупил, понимаешь, он не хотел, чтобы так было… Ты его любишь, Майк.
— Господи, да я ненавижу его!
— Да?.. Тогда почему ты плачешь? — спрашивает она и показывает влажные от слёз пальцы, а я таращусь на них, как на обман зрения.
Она единственный человек, с кем я могу быть собой.
Она единственная, кому ничего от меня не нужно.
Что я могу ответить? Во всей этой круговерти я так ничего и не понял; не понял, кто мне друг, а кто враг, и есть ли значение. Она говорит о любви: вот мой ответ любви, я ненавижу всё, все слова, все обещания и несдержанные порывы; он — говорил так много, заведомо зная конец; я — слушал так рьяно, заведомо зная конец; мы просто смешны, выделывая реверансы друг другу, несуществующим образам, что так спешили поддерживать. Он — маленький эгоистичный сукин сын, не способный сделать ничего и дать мне, не способный даже не давать обещаний, которых не сможет сдержать, я — истерический тип, доведший его до этого. Мы хотя бы друг друга стоим, думаю я, но причём здесь любовь?
— Можно я скажу одну вещь? Пообещай, что не обидишься.
— Нельзя, — я знаю, что мне это не понравится. — Говори.
Она обнимает меня за пояс, и её наэлектризованные волосы, налипшие к моей водолазке, как ниточки, за которые нужно дергать; я не злюсь и не готовлюсь возражать.
— Он поступил как последний мудак, я не спорю. И он один во всем виноват, но Майк… Разве ты не приближал этот момент?
— Я? Какого хре…
— Разве не так ты обычно поступаешь? — вспыхивает она, обороняясь, и выставляет руки в примирительном жесте: всё, всё, ладно. — Мы не будем говорить об этом, если не хочешь.
Ты будешь думать об этом, если так хочу я. Такая незатейливая психотерапия от Стейси: заронить мысль, наблюдать за всходами, пожинать плоды.
В окружении свечей мир кажется другим — мягче, будто подплавленный воск, и я сам кажусь себе мягче под прикрытыми веками, но способным держать удар, застыть, когда придёт утро. И чего в самом деле он хотел от меня: понимания? решения проблем? Он задал мне загадку, а когда время поджимало, я собрался, чтобы дать ответ первее него. Может быть, я сам хотел, сам приближал конец? Я знал ответ ещё до того, как она спросила, но, Боже мой, кто в здравом уме согласится назвать себя трусом? Я. Он мог не делать одного, не делать другого, но правда в том, что я не дал ему шанса в ту ночь, когда увидел его впервые. Этого шанса не было ни у кого, и он не вытянул золотой билет; о, Боже, правда в том, что я нашел бы повод, и если нужно — два, что я никого не подпускаю к себе. И что думая об этом, я всё ещё думаю не всерьёз, давая себе шанс для отхода и в этом признании.
— Ты понимаешь, чего я от тебя хочу? — спрашивает она устало, как у последнего идиота, хотя так, наверное, и есть.
— Чтобы я винил себя во всем, чтобы вернулся к Грегу…
— Я не этого хочу. Я хочу, чтобы ты изменился. Чтобы ты помнил ответы и перестал задавать вопросы. Чтобы ты был счастлив в конце концов. Или близко к этому.
— Чтобы я сделал всё то, чего не смогла ты? — я не узнаю свой голос и эту новую ядовитую интонацию, я ведь никогда не издеваюсь над людьми напрямую.
Она мрачнеет.
— Я ненавижу жизнь. Я не хочу жить. Но это не твоё дело, — зло цедит она. — У тебя есть энергия, ты умнее меня, ты можешь прощать, забывать и помнить: так воспользуйся этим. Наделай шума. Возьми всё, что можешь взять, не забывая о том, кто ты, и помня, что ты не нужен. Обойди правила, играя по правилам. И ты не прав: это больше, чем я смогу сделать.
Тропа заводит в лес — по ней мы возвращаемся из школы, срезая угол, как делаем каждый день. Согласен, путь не самый приятный: непросохшая слякоть, ветки, из ниоткуда царапающие руки, паутина, мокрые от росы ноги и вонь папоротников, мха и прочего отсыревшего дерьма. Стейси чешет укус на руке, ноет, почему мы должны ходить здесь, бьет по юбке, зацепившейся за куст — психует, действуя мне на нервы, — но именно сегодня это не злит.
Ничто на свете не сможет меня разозлить.
Я довел Ронни Патинсона до слёз — на минуточку, капитана нашей команды по футболу, — на глазах у всех школы и наслаждаюсь блаженством этого дня, и даже её нытье не способно стереть ухмылку с моего лица.
— Майк, ты пользуешься своей безнаказанностью. Теперь он попробует превратить тебя в котлету, я на этот счёт не переживаю, — она смеряет меня критическим взглядом, — но нафига тебе это? Мало ли что этот олигофрен сказал, необязательно реаги…