— Алло. Алло, Майк?
Я молчу, слушая её голос, звонкий, сквозящий беспокойством, потом раздражённый, а потом совсем спокойный, понявший.
— Ох, Майк. Ты всё знаешь, да?
«Да», — шепчу я, но так тихо, что не слышу сам.
— Поговори со мной, — просит она. — Ты ведь зачем-то позвонил, да? Ты за этим позвонил? Ну хочешь, я буду говорить, а ты будешь молчать? Майк, я говорила, что это плохая идея. Я просила рассказать тебе, веришь, каждый день ему говорила. Я дала слово, что не скажу, но я бы сказала, ещё чуть-чуть, и сказала бы. Это невозможно. Я себя ужасно чувствовала всё это время. Извини меня, Майк, я твоя подруга, а не его, но это всё так отвратительно на меня давило, ты, с другой стороны он, я не знала, как не сделать хуже. Ты был так счастлив, извини, я…
Зря я это говорю, ты, наверное, не поймешь. Не надо было лезть в это. Я думала, что потом всё решится и тебе не нужно будет знать, что он разберется в конце концов и… Майк, ты там? — её звонкий голос резонирует в голове, как бильярдный шар, заставляя виски изнывать от боли. — Майки, что ты сделал? — спрашивает она с какой-то ненормальный интонацией ученого, прознавшего об интересном случае по своей части. — Ты что-то принял?.. Ладно, можешь не говорить. Просто скажи мне что-нибудь. Что ты будешь делать?
— Ничего, — отвечаю я, едва понимая, как пользоваться голосом, не совсем уверенный, что именно вышло из моего горла.
— Что, так запросто отдашь его?
Я рычу, почти мычу, услышав это. Несмотря ни на что, я ненавижу, когда она говорит со мной, как с психопатом! Что бы я ни думал на самом деле, такие моменты выбивают из меня воздух, каким бы ненормальным я ни был, я хочу, чтобы всё вокруг оставалось в норме.
— Хочешь, чтобы я приехала? — спрашивает она с жалостью, но пять таблеток валиума лишили меня желаний.
Я жму на все кнопки подряд, просто чтобы показать ей, какая она дура, и сбрасываю звонок.
***
Он колотит в дверь; после получаса бесплодных мыслей и ожидания, что он перебесится, я вяло подбираюсь, услышав наконец его спокойный голос. Замираю, прислушиваясь, словно ожидаю чего-то, что последует за этими словами.
Я открываю дверь и возвращаюсь в кровать, отворачиваюсь от него, потому что он ложится рядом, нерешительно, достаточно далеко от меня, чтобы я мог вообразить, что его здесь нет.
Мы лежим, думая каждый о своем и об одном и том же, и я почти отключаюсь, истощённый монотонными мыслями, идущими по кругу от «Нам придется расстаться» до «Рано или поздно нам придется расстаться». Моя жизнь, думаю я, превратилась в ад задолго до того, как это действительно случится. Я почти не понимаю реального значения этих слов, потому что в действительности ничего не происходит, он даже не дал мне остаться одному. Но знаю, что это так.
Я знаю всё наперед.
— Ты должен дать нам шанс, — тихо говорит он. — Мы можем уехать и забыть обо всем.
Но чего я не дам — не дам ему совершить эту ошибку. Если мы сделаем, как он говорит, как он хочет, — все пойдет крахом. Наши жизни. Мы сами. Он станет винить себя и очень скоро перейдет на меня, и наедине друг с другом мы сожрем себя сами. Прошлое, от которого мы убежим, отберёт у нас будущее, раздавит нас в настоящем. Я объясняю ему эти простые вещи, и в какой-то момент тишина в ответ заполняется его сиплым дыханием. Это значит, что я ничего не придумал. Помощь не придет. Он все понимает.
— Мы справимся. Хорошо, мы просто будем жить, как жили, — отвечает он, и я спрашиваю себя, верит ли он сам в то, что говорит. — Майкрофт, ты же понимаешь, что я тебя не предавал? — проверяет он, потому что ему нужно убедиться, что в моей однозначной системе ценностей за такое не отрубают голову, что я действительно понимаю, что это не предательство, потому что некоторые вещи мне нужно объяснять как ребенку: на пальцах, сидя на корточках, заглядывая в глаза.
— Я понимаю. Думаешь, от этого легче?
— Нет, конечно.
— Мне очень плохо, Грег, — шепчу я, буквально умоляя о спасательном круге, но понимая, что если сейчас он обнимет меня, я разрыдаюсь.
Приходится закрыть лицо.
— Не надо, — прошу я, уворачиваясь от его рук, — оставь меня одного.
Это катастрофа, думаю я, это катастрофа. Я не знаю, куда деваться от пустоты, и теперь мне действительно хочется орать и крушить, но уже не осталось сил.
Он накрывает меня одеялом и уходит, притворив дверь, оставляя меня таким виноватым, единственным виноватым во всём, случившемся с нами, и у меня в груди балласт, который уже не сбросить, тянущий вниз. И я совсем один, стараюсь держаться на воде, пока, измученный этим копошением, не засыпаю, разбитый последней слабой волной.
***
Гостиная раскурочена в хлам, будто после сражения: я не знаю, сколько сил нужно вложить, чтобы устроить такое побоище. Он сломал и разбил все, до чего смог дотянуться. С ужасом высматриваю среди обломков стульев, стекла и вещей клавиши синтезатора, но, слава Богу, до него он не добрался. На экране чудом устоявшего телевизора скол; стеклянный столик треснул, но выдержал; из розетки торчит оторванный телефонный шнур, а сам он скрипит пластиком под ногами.
Проснувшись, я ухожу от него. Вижу его, уснувшего на диване с ладонями под щекой, долго стою посреди бардака, смотрю, захлебнувшийся самыми разными чувствами, среди которых хороших мало, и всё же — они есть, растворённые в воде, как крупицы соли. Там же, где ненависть, — любовь, там же, где злость, — любовь, и я не могу отделить одно от другого, пока не избавлюсь от всего сразу. Я опускаюсь на пол, целую его теплые, расслабленные губы, чувствую запах, к которому привык, и мысли выбивает из головы, как дротик из духовой трубки. Воздуха становится больше, может быть, слишком много, и под напором легкие раскрываются. Мне легко дышать, но трудно решиться. Я совсем ничего не помню, даже что собирался делать, и это, по-моему, главный показатель того, что нужно покончить.
Должен ли я ему? Объяснения… если всё не кажется однозначным; потому что совесть не дает мне уйти, ничего не объяснив, или я чувствую свою вину, или переживаю за него, или хочу выговориться — одна из этих причин, а то и все разом, заставляют искать листок и ручку, а потом примеривать стержень к разлинованной строчке, не решаясь начать. Первые слова всегда даются тяжело, а потом становится легче: я думаю о том, что первые дни без него будут кошмаром, а затем я скажу себе что-нибудь и привыкну обходить эту тему в своих мыслях, да, так и будет. И в то же время мне ещё хреновей, стоит представить, что сейчас я его люблю и всё это можно выбросить на помойку завтра или послезавтра. Что ничто ничего не значит на самом деле, а не только в мыслях, которыми я себя развлекаю. Я с ужасом думаю о моменте, когда встречу его и ничего не почувствую. ЕГО. НИЧЕГО НЕ ПОЧУВСТВУЮ. Воображения вполне хватает, чтобы представить, что в следующий момент я усилием воли заставлю себя сойти с ума. Потому что это край того, что может произойти. Представлять это — всё равно что заглянуть в глотку Вселенной или найти равновесие на краю жерла с лавой. Как ты живешь и имеешь в виду, что в крайнем случае всегда сможешь выйти… Кажется, это и будет мой крайний случай, думаю я, судорожно сглатывая скопившиеся во рту слюни, потому что прямо сейчас переживаю самый кривой приход в своей жизни.
В аду сегодня день открытых дверей, думаю я, шокированный происходящим настолько, что не успеваю реагировать на мысли и не чувствую предметов, которых касаюсь; мой мозг сыграл со мной злую шутку, вплеснув в отравленную транками кровь столько адреналина, что кожа заиндевела изнутри, и я весь ни заледеневший, ни оттаявший, ни живой, ни мертвый, ошпаренный гормонами, словно тело ощетинилось с изнанки и пытается избавиться от меня или заморозить до лучших времен.
Ручка выскальзывает из пальцев, оставляя на бумаге кривой росчерк, и катится по столу. Я пробую написать его имя, смотрю на дрожащие чернила, недоумевая, а потом на свои руки. Даже дебильная мысль посещает — его же удар хватит, увидь он, что я тут ему понаоставлял, ха-ха ха-ха ха-ха. Я смеюсь в голос, кошусь на Грега — не разбудил ли, — и провожу языком по сжатым зубам, а когда снова берусь за ручку, буквы уже не дрожат, правда имя его остаётся обведённым чуть с нажимом.