— Чего я не понял? — тихо, но нетерпеливо спрашивает он, отступая в сторону от воды. — Я устал, Майк.
— Я не люблю его. Может, любил когда-то, но это закончилось очень давно. Время ничего не оставило, хоть я и пытался сопротивляться. Ничего. Ничего нет. Я просто не могу признать, что ошибся в нём и в себе. Что когда-то я был слишком тупым. Что между нами нет и не было никакой связи, даже когда мы были вместе, мы уже были чужими. Он не особенный. Я не особенный. Это лишь ещё один обычный идиотский роман. Я думал, что смогу переиграть время, что смогу представить, что ничего не изменилось. Что если я смогу сделать вид, что он много значит, это будет чем-то особенным, а я буду умнее, чем я есть. Вот и всё. Больше нет никакой тайны. Я правда пытался обмануть себя, и я жалею.
Он смотрит озадаченно. Наверное, моё объяснение не так легко принять. Я так долго копил это в себе, пока меня, наконец, не вывернуло к его ногам. Я продолжаю:
— Я знаю, что было несправедливо втягивать тебя в это, не разобравшись. Только тогда…
— …ты думал о собственных желаниях.
— Да. Но у нас не было другого времени. Нужно было решать. Я не хотел, чтобы тебя не было рядом. И не захочу.
— Ну теперь-то времени полно, — скептически отзывается он. — Но я всё ещё не услышал ни слова про любовь.
— Я тебя люблю, — говорю я, угрожающе сощурившись. — Слишком хорошо тебя знаю, чтобы иметь выбор. Не сильно обольщайся на этот счет, впрочем, — факт моей любви никак тебя не красит, скорее наоборот.
Мои слова заставляют его задуматься, по крайней мере выглядит он задумчивым, пока не признаёт, выдохнув и расслабив плечи:
— Друг друга мы стоим. Извини, — бурчит он, подойдя и дотронувшись до груди. — Чёрт, Майкрофт, иногда ты бываешь таким мудаком, это сильнее меня.
Он делает извиняющееся лицо и смотрит умоляюще, спрашивая, не больно ли мне.
— Конечно нет, забудь. — Стараюсь улыбнуться, но мышцы застыли и выходит, должно быть, ужасно. Он хмурится. Его ладони у меня на плечах.
— Он сломал тебе нос. Ублюдок, — шепчет он, дотрагиваясь до моей опухшей переносицы, и морщится оттого, как, потрескивая, кость ходит под кожей. — Вроде без осколков. Ну и видел бы ты себя, — добавляет он и дёргает уголком рта, стоит мне нахмуриться, — хотя даже так ты каким-то чудом умудряешься выглядеть сносно.
— Я дурак, — вздыхаю я, чувствуя отвратительный груз усталости и разочарования.
— Конечно, дурак, Майкрофт, а когда было иначе? — отвечает он и бьёт по руке, когда я хочу дотронуться до носа, но тут же берёт её в свою. — Вообще-то Джеймс, а не ты, должен был за неё вступиться, но он не может даже этого.
— Всё он может, только вот он здесь ни при чем. В любом случае не вижу смысла махать кулаками после драки. Было и было.
— Хрена с два, Майкрофт, он ни при чем. Ему куда проще переложить грязную работу на тебя — это да, это он может. Но когда дело доходит до того, чтобы защищать её, что-то его останавливает.
— Здравый смысл.
— Трусость, — перебивает Грег.
— Но он не трус, — удивляюсь я в свою очередь.
— А зря, — отвечает он, — любовь делает смелее, — меня делает смелее, тебя делает, даже её, — но только не Джима. Я в состоянии сделать вывод. Стейси в состоянии. Ты тоже. Так что лучше бы ему и правда быть последним трусом.
— Он ей не верит.
— Я же говорю — лучше бы ему быть трусом, — парирует Грег, посылая мне ясный взгляд, незамутнённый и тенью наивности или сомнений.
Нашу, казалось бы, идиллию нарушает взвизгнувшая на миг сирена, механическое эхо которой больно режет по ушам и заставляет обернуться на звук. У павильона пестрят салатовые куртки полицейских, мигают синие огни, и я по какой-то странной инерции замираю как вкопанный, удерживая Грега на месте. Сам не знаю, чего боюсь, словно вообще всё, что я делал в жизни, незаконно, противоестественно и, если что, сослужит долгожданным поводом вернуть смертную казнь.
— Что там за чёрт? — спрашивает Грег.
— Сейчас узнаем. Только не дергайся, ладно?
— Это ты мне говоришь?
Из павильона под руки выводят Джереми, сажают в машину со включёнными мигалками, — те ревут, перемежаясь с металлическим рокотом, — а вот и Лиззи выскакивает наружу, вскидывает руки на полицейских, но её отводят в сторону; отводят в сторону, она обнимает себя, как заведенная оглядываясь по сторонам, и снова и снова бросается к полицейским. Один из них старается не прикасаться к ней, но она отказывается понимать:
— Джереми! Куда вы его везёте? — кричит она, наскакивая на констебля. — Майк! Майк, я не понимаю, что…
Интересуюсь у сержанта, в чём дело, — тот в ответ разве что не посылает меня, плюнув, что «нашего приятеля» взяли с наркотиками и что лучше бы нам валить отсюда подобру-поздорову, пока не добрались до нас. Сегодня, говорит он, нам повезло, а вот этому парню впаяют по полной.
Грег спрашивает о залоге.
— Особо крупный, сбыт, забудьте о залоге. Знаете что, звоните-ка лучше адвокату, может, он выбьет мягкое одеяло на нарах.
У меня связаны руки: нет ни удостоверения, ни права светиться, даже если б хотел помочь. Грег держит плачущую Лизбет, причитающую, просящую помочь, но я — невидимка. А Джим, Джим может помочь — лихорадочно соображает она, и я буквально пузырюсь от бешенства. Звони Ангусу, говорю я, звони своему брату, и плевать, что родители узнают правду о твоём женишке! Мы не обязаны тебе помогать. Грег смотрит на притихшую Лиззи и просит не пороть горячку, а её трясущаяся рука уже набирает номер брата. Я уговариваю сержанта разрешить ей поехать с ними.
========== Secret ==========
— Проходи… — Стейси открывает дверь и спешит вглубь квартиры, — наверное, чтобы не встречаться со мной глазами. Некоторое время я хожу по гостиной, поправляя художественный беспорядок: тут торчащий уголок пластинки, там — забытая на подлокотнике кресла кружка, на стене — покосившаяся рамка. Вся та асимметрия, что выдаёт присутствие человека и так раздражает. Какие-то следы… жизни и, может быть, разума нездорового, исправить которые рука тянется сама собой. Я заглядываю в кухню, кричу, что, может быть, она выпьет со мной кофе.
— Да, если ты плеснёшь туда что-нибудь. Я не имею в виду молоко!
Стейси лежит на своей калифорния кинг кровати, развалившись на многочисленных подушках на манер византийской царицы Феодоры, чем слегка поднимает мой настрой. В самом деле, никто другой не знает толк в таких штуках. Её красный туалет и густо подведённые глаза с явно накладными ресницами врезаются в мою сетчатку кричащей, кичливой картиной. Она лежит, прикрыв очерченные чёрным, словно углём, веки, откинув руку с зажатым в ней журналом, подставляя лицо невидимому солнцу. Я никогда не был и не буду свидетелем такой превосходной актерской игры. Стейс открывает глаза и томно опускает ресницы.
— Ну и ну. Не надеялась, что ты придёшь после всего.
— А я пришел, — говорю я громко, разбивая царящую здесь изнурённую атмосферу, и она это замечает, и мне становится проще. Отдаю ей чашку и присаживаюсь на край кровати. С коньяком в кофе я, пожалуй, переборщил, и тот неожиданно дерёт горло.
Стейси, попивая из японского фарфора, выглядит сколько красивой, столько и удивительно жестокой. Неудивительно: Джим в её руках — совсем ручной зверь.
— Как ты? — участливо спрашивает она и поднимается, чтобы поставить другую пластинку на проигрывателе, хотя я вовсе не настроен на музыку. Я только хотел увидеть её. Убедиться, что в жизни осталось что-то относительно постоянное. Чья-нибудь красота. Чья-то непроходимая глупость. Чья-то — моя — наивность.
Я ложусь на кровать, опуская голову на подушки, наблюдая за ней сквозь ресницы.
— Ты плохо выглядишь, — замечает она, оборачиваясь, сминая красные полы халата.
— Это потому что я плохо живу.
Но она поджимает накрашенные губы, не одобряя.
Восток ей к лицу, золото и красный подходят к её плоским скулам и пухлому рту. Это пошло и красиво, а выдержать такую грань — целое искусство. Но она живёт ради искусства, это целиком её. Если кто-то спросит, что в жизни главное, я скажу — Грег. Она скажет — искусство и рассмеётся над моим малодушием.