На несправедливые небеса?
Возможно.
Как это хорошо, ссылаться на небеса: так легко и просто воззвать к ним, так легко и просто обвинить их и попросить милости — ведь так тяжело признать собственные ошибки, причем неизвестно, что труднее: признать перед собой или перед людьми?
Эти последние несколько часов жизни подарили отличную возможность подумать о том, что произошло буквально за считанные недели. Ведь в итоге они оба получили, что хотели, пусть и ценой своей жизни.
Это глупо. Это была глупая связь. Почти эгоистичная связь. А ведь Итачи ненавидел связи. Без нее он был бы спокойнее, без нее он бы верно служил деревне, жил ли бы он без нее, существовал ли бы — неважно уже, но Саске бы жил, все было бы по-прежнему.
Но Итачи не хотел жить по-прежнему. Не хотел, чтобы брат жил по-прежнему. Он снова и снова хотел — Итачи не мог этого больше отрицать — испытывать то, что он испытал, снова и снова переживать это, потому что он — человек, и у него есть слабость, как у любого человека.
Итачи не хотел жить как раньше; он хотел жить новой жизнью, чтобы пусть даже эгоистично доказать себе, что способен о ком-то подумать, позаботиться — доказать себе, что ты еще живое существо. Сейчас это казалось верхом цинизма и приводило Итачи в ужас. Потому что слишком поздно он вспомнил, что для него всегда было важнее всего другое: жизнь брата, неважно, какой ценой, своей ли жизни, чей-то еще. Не он сам, Итачи, а Саске. Саске был превыше всего.
Все это было только ради него.
Что же теперь, умирать, так вместе?
Какая глупость!
Итачи внезапно громко усмехнулся с досады и раздражения, колко бросив:
— Что дальше, Саске?
Итачи, не отрываясь, наблюдал, как его младший брат медленно поднимает свою опущенную на грудь голову, выпрямляется и, не опираясь руками о стену, встает, делая неожиданно твердый шаг вперед.
— Ничего, — просто ответил Саске, останавливаясь на полпути. Льняная серая одежда криво свисала с плеч, как похоронное юкато на мертвеце. Слишком длинные рукава спускались ниже запястьев, растрепанные волосы закрыли лицо, особенно опустошенных и в то же время блестящих глаз совсем не было видно.
— Я не встречал в этой жизни никого глупее тебя, — неожиданно холодно и жестоко бросил Итачи, морщась и прижимая ноги ближе к себе. — Зачем ты это сделал? Это такое детское геройство? Нет, на это просто тошно смотреть.
— Заткнись.
Воцарилась тишина, прерываемая звуками твердых и не останавливающихся ни перед каким препятствием шагов. Саске двигался медленно, но смело, растягивая секунды — чего он хотел? Наконец он остановился возле Итачи, неожиданно вызывающе и невероятно холодно смотря на него, и снова повторил, как будто его могли не расслышать:
— Заткнись.
Ответа, конечно, не последовало, его никто и не ждал. Саске опустил руки вдоль тела, в его глазах начинало закипать незнакомое Итачи чувство, которого раньше никогда не было в уверенном взгляде его брата.
— Что ты знаешь? Что ты знаешь обо мне, Итачи? Что ты знаешь обо мне, брат?! Что?!
Природу этого крика Итачи объяснить не мог. Как и то, что Саске медленно опустился на колени, положив ладони на плечи брата и сжав их, и пододвинулся слишком близко, почти насильно заставляя смотреть в свои глаза.
Губы на бледном, как будто восковом лице Саске неестественно сжимались, кривясь в незнакомой раньше Итачи животной усмешке. Твердой, но нечеловечески жестокой, чем-то похожей на насмешливую улыбку человека, который глумится над тем, кто ниже него.
— Ты спросил, зачем? Что же тебе непонятно? Я думал, ты более прозорливый, — съязвил Саске с неприятно наигранной интонацией сожаления в голосе.
Итачи не отрывал глаз от темных зрачков напротив, и он готов был клясться — теперь уже все было неважно, — что эти глаза в нем всегда вызывали искру страсти.
Да, они, эти холодные глаза. Похожие и не похожие на собственные. Холодные, но еще живые.
Итачи обожал их.
Они должны были продолжать смотреть на этот мир.
— Ты должен жить. Ты совершил непоправимый и неоправданный поступок.
— Я не желаю жить, зная, что ты чем-то пожертвовал для меня, что тебя убили за меня. Это не жизнь. У меня ведь больше ничего нет: ни тебя, ни родителей, ни клана, ни друзей, ни дома. У меня нет будущего.
— Это не жертва, — неожиданно жестоко возразил Итачи, — это справедливость.
— Справедливость? Всю жизнь носить на лбу выжженное клеймо?
— Ты предпочел умереть из-за клейма? Нет. Признайся, что это просто зависимость. Это ужасно, Саске. Как я раньше не понимал, что это все ужасно и отвратительно, — Итачи сбросил с себя руки младшего брата, смотря в сторону. — Как я мог допустить то, что произошло. Я должен был выбить из нас эту дурь.
На самом деле в том, чтобы делать близким людям больно, если свое темное наслаждение, они же чувствительны, податливы на каждое слово, на каждую секунду внимания и невнимания, они же всегда слушают и чутко ощущают, когда им намеренно делают больно.
Пусть Саске чувствует боль. Пусть жалеет.
Или это ненависть к своей собственной слабости, которую хочется излить на того, кто косвенным образом виновен?
— Я ненавижу тебя, Итачи, — прохрипел Саске. Прохрипел прямо в его сжатые губы.
Саске опустил голову вниз, снова сжимая плечи брата. Настойчиво и крепко, Итачи не сопротивлялся.
— Неужели…
— Прости меня, — вдруг удивительно тихим и серьезным голосом произнес Саске. После этих слов Итачи неожиданно ощутил, что больше не может злиться, что не имеет на это право, и его рука ласково прошлась по растрепанным и взъерошенным волосам младшего брата, спутывая их еще больше.
— Тебе не за что просить прощение. Я не хотел тебя ранить. Ведь я так же глуп, мой Саске. Я не должен был делать то, что я сделал. Впутывать тебя в это все — бессмыслица. Ты разве не должен ненавидеть меня? Должен. Ты должен назло мне жить. Надо было оставить тебя и не сбивать с пути. Прости.
— Если я бы сейчас остался один, я, у кого отняли все — дом, родителей, честь, оружие, тебя, — я бы мстил. Вне разницы насколько это трудно и сколькие виновны. Ты бы согласился на это? — Саске не поднял головы, но говорил твердо, незнакомым взрослым и осмысленным тоном, все так же настойчиво сжимая плечи брата.
— Нет, разумеется, я не могу позволить тебе совершать такие поступки. А тем более поднять руку на Коноху.
— Тогда заткнись. Заткнись! — Саске начал сбивчиво гладить пальцами лицо Итачи, трогать его веки и щеки, обхватывать подбородок и впиваться ногтями в его кожу, оставляя на ней белые отметины. — Что ты знаешь? Зачем мне теперь знать твои мысли, тебе — мои? Ты бы сбежал, я бы нашел тебя и потребовал ответа. Я бы спустился в преисподние и нашел тебя там, вытащил за шкирку, требуя ответа, после чего уничтожил бы — я не прощаю предателей. Теперь, когда я так долго ждал твоего внимания, когда я стал тобой, ты — мной, нет, теперь я ни за что не сдамся, не отступлю, а если надо будет — найду тебя. Я делаю то, что считаю нужным для своей жизни, я буду добиваться от тебя ответов на бесконечные вопросы любой ценой, пусть по головам других. Ты же хочешь быть со мной, ты же хочешь, ты же желаешь, чтобы я всегда был с тобой, да или нет? Отвечай! Я не зависим от тебя, ты зависим от меня. Ты, и только ты. Ты борешься с собой. Это так?
Итачи молчал, его глаза неподвижно остановились на близком от него побледневшем лице младшего брата. Цепкие дрогнувшие пальцы Саске скользнули ниже, останавливаясь на основании шеи.
Итачи расслабился, его мышцы обмякли сами собой.
— Ты и так знаешь ответы на все вопросы.
— Я не хочу знать, я хочу слышать.
Итачи отвел глаза в сторону и отодвинулся дальше к стене.
— Я не знаю, что ответить. И да, и нет.
Саске пару секунд молчал, потом, откинувшись назад и отпуская Итачи, потер рукой свой напряженный лоб, разглаживая едва успевшие появиться морщины на нем: он бредил, он не знал, что говорит и зачем, казалось, что кто-то иной руководит его телом и разумом.