Нынешний руководитель Агентства по защите прав потерпевших сам удивляется, «почему большевистская власть, прихлопнув адвокатуру сразу после октябрьского переворота, с приходом нэпа все же разрешила ей существовать? Ну ладно, допустим, при нэпе было можно, но потом-то, в тридцатые годы, почему сохранили? Вот коммунистический Китай обошелся без адвокатуры, и ничего, все были довольны, даже такие строгие по отношению к своим нарушителям прав человека левые интеллектуалы на Западе. Загадка, подобная многим другим и, видимо, неразрешимая».
Второе лицо Комитета адвокатов в защиту прав человека временами замахивается на самое святое: «Но кто и когда наконец в России поднимется против судебного произвола в защиту прав тысяч, если не миллионов простых людей, совершенно не интересных как Западу, так и отечественным высоколобым либералам? Вот куда было бы заглянуть доблестным нашим правозащитникам – в районные суды, посмотреть на рядовые дела… Но помилуйте, господа! Это же так скучно, все эти мелкие драки мелких людишек между собой: то ли он побил, то ли его побили. Все равно треть России по тюрьмам и лагерям перебывала, одним больше, одним меньше – какая разница!»
Обладатель нагрудного знака «За верность адвокатскому долгу», однако, и здесь верит в человека, думает, что дело в каком-то недопонимании: «Правозащитники же наши не понимали, да и сейчас, по-моему, не понимают, что сделать правозащитное движение по-настоящему массовым или, во всяком случае, пользующимся массовой поддержкой можно, лишь в равной мере отстаивая не только политические, но и экономические и социальные права».
Мудрый Эдип, разреши…
А я вам не скажу за всех правозащитников, но если говорить о личностях, жаждущих, по Большеву, избавиться от персональных травм, то защита человеческой плотвы с ее микроскопическими притязаньицами на скромное счастьице – это как-то не воодушевляет: ведь мы невольно измеряем масштаб собственной личности масштабом наших врагов. Борьба с властью нас возвышает и исцеляет от чувства собственной мизерности, борьба же с мелкими прохвостами, страшными лишь своей массой, невольно ставит и нас на один уровень с ними.
Книга О. Дервиза чрезвычайно интересна конкретными «делами» (хотелось бы побольше!), но самое интересное в ней – сам автор, годами отдававший жизнь спасению неизвестных ему людей и так и не разочаровавшийся в своей миссии: «Успех по надзорному делу приносил ни с чем не сравнимое чувство удовлетворения, ведь удавалось помочь добиться справедливости людям, у которых практически ни на что не осталось надежды».
Адвокату бы Ульянову так врачевать свои персональные травмы! Однако он предпочитал куда более радикальные и широкомасштабные средства личного исцеления и массового уничтожения.
Невротики старые и новые
Книга Рене Мажора и Шанталь Талагран (М., 2014) под скромным именем «Фрейд» вышла в серии «Жизнь замечательных людей», а не «Замечательных идей», однако идеям Фрейда там отдано больше места, чем его личности: авторы словно бы поверили заявлению создателя фрейдизма, что самое интересное в его личности это психоанализ. И напрасно поверили, ибо все философские и социальные теории порождаются стремлением возвести в ранг вселенского закона личные впечатления и вкусы. Всякое мышление и вообще есть подтасовка, а мышление «человека фрейдовского» и вовсе приводится в движение впечатлениями и влечениями, забитыми в подсознание, так что, по логике Фрейда, и сам психоанализ есть суррогатное средство утолить тайные вожделения его создателя. Поэтому более чем законен вопрос, из каких душевных тайн Шломо Сигизмунда (имя при рождении) произросло учение Зигмунда Фрейда. Нацисты, сжигавшие его книги, клеймили психоанализ еврейской наукой, и в Венском психоаналитическом обществе и впрямь все активные члены были евреями, так что Фрейд сознательно продвигал в председатели Международного психоаналитического общества «арийца» Юнга, невзирая на ревность старой гвардии, из-за национальной неблагонадежности «не способ ной завоевать друзей новой науке». При этом Фрейд не считал свое еврейство мелочью: «Поскольку я еврей, я всегда был свободен от множества предрассудков, которые ограничивают других в использовании своего интеллекта, и как еврей я готов присоединиться к оппозиции и обходиться без согласия окружающего большинства» (я бы перевел как «сплоченное большинство»). Зато сплоченному еврейскому большинству – простодушному ядру еврейского народа – Фрейд был не чужд, он назвал сына Оливером в честь Кромвеля, высказывавшегося в пользу возвращения в Англию евреев, изгнанных за несколько веков до того. Семейные предания Фрейд тоже принимал близко к сердцу. Еще в детстве его глубоко ранил рассказ отца о том, как христианин (в нынешней Чехии) сшиб с него шапку («Еврей, прочь с тротуара!»), а он покорно поднял ее. Тогда-то в юном Зигмунде развилось восхищение Ганнибалом, поклявшимся отцу отомстить римлянам, впоследствии разорившим и еврейское государство.
Избавиться от коллективных предрассудков можно, лишь уступив предрассудкам индивидуальным, если даже человек их не сознает. И тот факт, что человеку до конца не известны его собственные мотивы, и до Фрейда не мог остаться незамеченным: «тайны души» давно сделались поэтической пошлостью, а Шопенгауэр прямо разделял волю и интеллект, отводя последнему роль юриста при полководце – он обосновывает то, что желает захватить или удержать верховный владыка. Это признавал и сам Фрейд: «Он не только утверждал главенство эмоциональной жизни и превалирующее значение сексуальности, но даже угадал механизм вытеснения желаний», и все-таки слово «подсознание» породило иллюзию большей научности по сравнению со словом «воля». Авторы «Фрейда» подробно разбирают и те социологические и культурологические приложения фрейдовского учения, которые принесли ему славу не просто психотерапевта, но социального мыслителя. И мировая война, еще не называвшаяся Первой, развела Шломо Сигизмунда уже и с Рильке, прославлявшим бога войны с горящей головней, и с Томасом Манном, воспевавшим войну как очищение: «Разве художник, воин в художнике, не возблагодарил бы Бога за уничтожение этого мирного мира, которым он пресыщен по горло?» Психоаналитик же в ученом осмеливался развенчивать кровавую романтику: «Дикие, примитивные человеческие импульсы никуда не делись и сохраняются в каждом из нас, хотя и вытеснены в область бессознательного, они лишь ждут случая снова заявить о себе»; «наш ум – слабая, зависимая вещь, игрушка, орудие наших побуждений и чувств, и мы всегда готовы вести себя хитро или глупо при их малейшем проявлении».
Хорошо бы, если бы убивать друг друга людей бросали только дикие и примитивные инстинкты – тогда бы все побоища сводились к дракам из-за самок и жратвы, были бы направлены исключительно на ближайших соседей и прекращались, когда слабая сторона уступала, как это и бывает у диких животных (они не сражаются из чести, за идеалы). Но какой животный инстинкт мог бы разделить человечество на высшие и низшие расы, на трудящиеся и эксплуататорские классы, на истинные и ложные религии – нет, мировые битвы порождаются высокими грезами! Человек грезит и сражается за право ощущать себя великим и прекрасным, самое высокое в нас, увы, и есть самое ужасное.
И менталитет евреев Фрейд выводил вовсе не из подавленных инстинктов: «Они действительно считают себя избранным народом Бога; они уверены, что особенно близки к нему, и это наполняет их гордостью и уверенностью». Он и антисемитизм выводил не из низкой корысти, но из высокой зависти к богоизбранности. Эта зависть «не преодолена другими людьми даже сегодня: как будто они думают, что их претензии оправданны». «Не то чтобы другим народам недоставало самоуверенности. Тогда, как и сейчас, каждый народ считал себя выше всех остальных» – но у евреев их уверенность «была укоренена в религии». А потому близость к небу позволяла сублимировать одержимость властью в одержимость поиском истины. Так что верность снижающей природе психоанализа Фрейд в еврейском вопросе проявил лишь в том, что назвал уверенность в богоизбранности «нарциссическим расстройством целого народа». Он и собственное горе, причиненное ему смертью любимой дочери Софи, именовал «чувством непоправимой нарциссической обиды».