В столь общей форме с идеями А. Большева, вероятно, согласятся многие, однако начинаешь невольно поеживаться, когда он прилагает их к фигурам сакральным. Героическое Кенгирское восстание в «Архипелаге ГУЛАГе»: «Делать ножи и резать стукачей – вот оно! <…> У Солженицына удивляет не сама по себе ненависть к стукачам, а откровенно невротический, исступленно-экстатический ее характер – у других авторов “лагерной прозы” мы ничего подобного не найдем». И впрямь: на первом месте не радость свободы, но сладость мести. «Пикантность ситуации придает то обстоятельство, что автор-рассказчик настойчиво презентирует себя в качестве истинного христианина и не устает осуждать всякое насилие, особенно революционное». Но «какие же стукачи – люди?!»
«Экстатическая радость в связи с массовой резней производит несколько странное впечатление еще и потому, что непосредственными исполнителями кровавой акции выступили в Кенгире блатари, уголовники – а к ним автор-рассказчик во всех остальных разделах книги относится резко негативно. Более того, мы узнаем, что в ходе кампании по уничтожению доносчиков погибло немало ни в чем не повинных людей – их убили по ошибке, ибо блатари особо не церемонились и не утруждали себя слишком скрупулезной проверкой. Но и это еще не все: оказывается, что убийцы стукачей, молодые бычки-“боевики”, требовали за свою вредную работу усиленного питания, а при отказе резали уже всех подряд: “Ведь навык уже есть, маски и ножи в руках”. Но, с точки зрения рассказчика, это мелочи: “…несмотря на эти отклонения, общее направление было очень четко выдержано…”». А невинные жертвы, лес рубят – щепки летят. Что уж говорить о степенях виновности, о смягчающих обстоятельствах, революционный суд знает лишь одну меру – высшую.
И тут-то А. Большев заставляет еще глубже втянуть голову в плечи: солженицынская ненависть «носит проективный характер»: «Самого рассказчика несколькими годами ранее успешно завербовали в доносчики… Он, убеждавший нас, что доносчики не являются людьми и заслуживают смерти даже в том случае, если их склонили к стукачеству побоями и издевательствами, сам встал на этот путь без пыток и серьезного шантажа. Героя испугала всего-навсего угроза направить его в более суровые условия, на Север.
…Правда, поначалу рассказчик соглашается “стучать” лишь на блатарей: “Что ж, блатари – враги, враги безжалостные. И против них, пожалуй, все меры хороши…” Но это лишь попытка самооправдания. Еще одна угроза “кума” – и рассказчик подписывает новым псевдонимом Ветров позорное обязательство доносить о готовящихся побегах любых заключенных, а не только блатарей. “О, как же трудно, как трудно становиться человеком!” От дальнейшего, уже безоговорочного и бесповоротного падения, связанного с регулярным доносительством, рассказчика спасает чудо – каким-то загадочным образом “органы” теряют всякий интерес к вновь завербованному стукачу Ветрову».
«Казалось бы, – завершает А. Большев, – Солженицын, на себе испытавший, как легко человек, грешное и несовершенное существо, способен встать на путь порока, должен, опираясь на собственный опыт, призывать “милость к падшим”. В действительности же все происходит с точностью до наоборот: он жаждет крови». Но это, на мой взгляд, вовсе не отход от рациональности, а, напротив, рациональность без маски – стремление дойти до цели наиболее простым и надежным путем, и цель эта в данном случае – обретение чувства собственной безупречности, дарующего право «праведной мести» своим обидчикам, на коих не должно пасть даже легкого отблеска оправдания. Логика – она нужна лишь для того, чтобы убеждать других, во внутреннем же мире пророка царит один закон – целесообразность: все ужасы и поражения никогда не порождаются исторической закономерностью, но исключительно злой волей врага. Можно бесконечно изображать вечный наш бардак и кумовство в царской России, а потом объявить ее военную катастрофу делом большевиков. Можно именовать успехи «большевицкой» индустриализации дутыми, но, когда понадобится подчеркнуть военную бездарность власти, уверенно ссылаться на декларируемое ею фантастическое количество танков и самолетов…
Ну а если уж что-то, скажем, победу в войне, у нее отнять невозможно (настаивать, что это сам народ, вопреки власти, строил военные заводы, а потом стекался в армии, решаются лишь самые рациональные), тогда нужно без оглядки на факты гвоздить врага монбланами жертв: закидали-де трупами, за каждого убитого немца отдавали три, пять, десять человек.
Но вот скромный журнал «Наука и техника» (№ 12, 2012), скучноватая статья Я. Ефименко и А. Скулина «Потери в Великой Отечественной войне в разрезе информационной борьбы»: столько было, столько стало, столько эмигрировало, столько умерло «естественной смертью», то есть не на поле боя, и в итоге 8,6 миллиона убитыми и около 4 миллионов попавшими в плен и без вести пропавшими, итого около 12 миллионов. «Для Германии это число составляет 8 миллионов минимум. Прибавим к ним почти 1,5 миллиона ее союзников и получаем соотношение потерь 1:18. Таким образом, ни о каком закидывании мясом и соотношении потерь 10:1 речь идти не может». Правда, данные Н. Савченко (http://www.solonin.org/other_poteri-vov-v-zerkale), указывающие на огромную разницу в потерях мужчин и женщин, наводят на мысль, что все было гораздо страшнее. Но из-за невротиков, жаждущих не знания, а мести, теперь уже не отделаться от убийственного для науки вопроса: а на чью это мельницу?..
Как будто у советской власти мало истинных преступлений!
Прямо неловко читать в правозащитном журнале «Неволя» (М., 2012) статью Александра Сидорова «Планета чудес»: «Не соответствуют действительности домыслы о том, что через Колыму прошли “десятки миллионов” заключенных. К сожалению, такая “статистика” встречается даже у Варлама Шаламова. На самом деле, по данным исследователей, с 1932 по 1953 год в лагеря Колымы было завезено всего 740 434 человека, а общее количество осужденных к дате упразднения “Дальстроя” (1957 год) не превысило 800 тысяч человек. Из них умерших 120–130 тысяч, расстрелянных – около 10 тысяч человек».
Этого что, мало?! Однако в сравнении с мифическими миллионами сотни тысяч как-то вроде уже и не впечатляют – обычный итог пропагандистской неправды.
Словом, начиная с главы «Диссидентский дискурс» и до конца «Науку ненависти» читаешь с грустью, но уже без шока. Такой пантеон – Владимир Буковский, Давид Самойлов, Евгения Гинзбург, Анатолий Кузнецов, Владимир Войнович, – и все они только люди, и чем больше они претендуют на непогрешимость, тем более страстно обличают тиранов и их прислужников именно в тех грехах, к которым причастны сами.
Скучно на этом свете, господа…
Впрочем, по мнению А. Большева, напротив, сделается скучно без праведников с пеной на губах: «Да, движущей силой исторического процесса всегда были и остаются до сих пор личности с дисфункциями, исступленно жаждущие избавления от персональных травм и в силу этого устремленные к гармонизации бытия в целом или отдельных его сторон».
Разумеется, не в нашей власти их остановить, однако в наших силах не служить для них пушечным мясом хотя бы по доброй воле, напоминая себе почаще, что наша судьба их волнует в последнюю очередь.
Зато я по-прежнему считаю их метод избавления от терзающей их жажды вполне рациональным: рациональность определяется соответствием целей и средств; есть рациональность мести и рациональность милосердия, одна рациональность помогает сражаться, другая – защищать.
Ее-то мы и наблюдаем в книге известного петербургского адвоката Олега Дервиза «Мое дело – защищать. Записки адвоката» (СПб., 2013). Это обычная биография советского человека, родившегося в начале тридцатых, то есть для любой другой европейской страны – невероятная. Сначала ссылка отца, принадлежащего к громкому роду фон Дервизов, затем блокада, эвакуация, отторжение от власти, рожденное, как всегда, не из собственного опыта (детям все кажется нормой), а из рассказов друга семьи «о чудовищных зверствах красных»: «уже тогда я понял, что существующая власть враждебна мне и всем, кого я считал своими». Но – молодой человек избирает делом жизни не путь ненависти к государству, провозгласившему классовую ненависть основой всего сущего, а путь защиты людей от ненависти, избирает трибуну «для использования почти совсем забытых в официальном обиходе понятий “милосердие”, “совесть”, “достоинство” и т. п. Конечно, эти понятия клеймили как свойственные исключительно “буржуазному” или “абстрактному” гуманизму» – и все-таки адвокату «порой удавалось вернуть этим забытым или извращенным понятиям их исконный смысл».