— Антон Григорьевич! — укоризненно произнесла вошедшая с улицы в приемный покой Ликуева, что-то долго выяснявшая с шофером. — Что за разговоры с больной? Оформляйте историю, а дальше уже будут с ней другие товарищи работать.
— Все понял! Все понял! — подскочил со стула Антоша. И — Елене, уже совершенно официальным тоном:
— Год и место рождения?.. Образование?.. Домашний адрес?..
Заскрипела, закрутилась психбольничная машина… Толстый, седой, как лунь, старый санитар дядя Федор принес ей явно бывший в употреблении халат и совершенно непотребного вида рубаху. Кивнул:
— Одевайся!
Можно было, конечно, поспорить, да что толку-то?
Превозмогая отвращение, она оделась.
— Веди! — скомандовал Антоша. И, помедлив, добавил: — Лариса Осиповна в первое отделение велела, в надзорку…
Казалось Елене, когда она, едва волоча подкашивающиеся от слабости ноги, плелась за Федором через бесконечные двери с хищно клацающими замками, что все у нее внутри замерло, оледенело, остановилось — и душа, и сердце, даже способность мыслить, говорить — все, казалось, безвозвратно пропало…
— Не реветь! Не реветь! Не реветь! — мысленно приказывала она себе в такт шагам, и за ее спиной все лязгали, лязгали, лязгали железными челюстями бесконечные двери…
* * *
Все вернулось на круги своя, как в какой-то пьесе абсурда. Как будто не было двух лет нормальной, человеческой жизни, будто не было ее работы на радио, рождения Антошки, замужества… ничего! Как будто кем-то могущественным и недобрым все это запрограммировано до скончания ее дней, и никак не вырваться из этой предопределенности!
А тут еще захороводились вокруг нее старые знакомые больные, помнившие ее по прошлым годам:,Ершова приехала! Ершова приехала!"
Теперь все — сама жизнь, безусловно, кончилась. Еще раз выдержать этот психбольничный марафон, еще раз выйти отсюда, еще раз все начать сначала — да какие же силы нужны на все это?! Она же всего-то человек. Только человек.
— Ну, пошли, чего встала! — толкнула ее в спину одна из красномордых, и Елена послушно, словно окончательно лишившись воли, последовала за ней в надзорку.
Все та же переполненная палата для "буйных", для тех, кому прописан "особый надзор".
Грязное постельное белье, на койках — несколько человек, прикрученных к железным сеткам грязными веревками.
Наголо стриженные головы и искривленные, слюнявые рты, вопящие нечто бессмысленное и дикое…
Конец, конец! Всему конец… больше она отсюда не выйдет…
Елена не могла понять, как это случилось, только сутки вдруг промелькнули, словно единый миг. Что это было — потеря памяти, сознания? А может, естественная реакция психики — самоспасение, самозащита от перегрузки.
Утром следующего дня пришел Ворон. Конечно, он знал уже, что она — в первом отделении, причем снова — в надзорке. Хотя для чего было нужно помещать туда ее со всеми незажившими болячками, столь слабую еще после всего перенесенного, трудно было понять.
— Ну, здравствуй! — сказал ей Ворон. Он сел рядом, на краешек постели, и смешно склонил голову набок, как любопытный грач.
— Что тебя сейчас беспокоит?
— Повязки, — тихо сказала она. — Все намокло, до того противно…
— Так. — Ворон поднялся, нахмурился. — Подожди меня пять минуток… я сейчас!
И правда, через несколько минут Ворон, явно возбужденный, взбудораженный, принес откуда-то бикс со стерильными салфетками и позвал ее: "Пойдем, перевяжемся!"
Елена удивилась: "А вы, умеете?"
— Маленько! — усмехнулся он. — Маленько умею. Я же все-таки во врачах числюсь…
В процедурной Елена легла на кушетку и показала Ворону свои болячки. Когда он снял наклейки с ягодицы, с живота и груди, он присвистнул. Все было пропитано густым зеленым гноем. Ворон покачал головой и почесал в затылке.
— Вот что, моя хорошая, — сказал он ей озабоченно. — Знаешь, я ведь не видел, что у тебя там. Кажется, свои возможности я переоценил… Да и перевязочного материала просто не хватит! Полежи немного, я сейчас вернусь…
И опять очень скоро, через несколько минут в коридоре послышался возбужденный голос Ворона, сдержанный гул голосов следовавших за ним врачей. В процедурную вошли человек восемь, Ворон — впереди.
Она съежилась под любопытствующими, холодными взглядами психиатров. Ворон тут же уловил ее состояние:
— Спокойно, Елена… спокойнее… повернись-ка… — он содрал уже снова прилипшую салфетку с ягодицы, — она, пропитанная гноем, плюхнулась, как тяжелая гадкая жаба, в подставленный лоток, и у обступивших кушетку врачей вырвался невольный возглас удивления и ужаса: на ягодице зияла обширная гнойная рана, последствие того "укольчика", с которого все в роддоме и началось.
— Ну, товарищи, что делать-то будем? — звенящим, готовым сорваться на гневный крик голосом, спросил Ворон своих молчавших коллег. — Чем лечить будем — аминазином? Седуксеном? Инсулиновыми шоками? А может, сульфозином?
Тяжкое молчание воцарилось в процедурке. Даже Ликуева, обычно столь самоуверенная, стояла озадаченная и притихшая.
— Так, Лена, — снова скомандовал Ворон. — А теперь постарайся, по возможности, снова лечь на спину.
Елена кое-как легла… И опять, когда обнажились гнойные раны на груди и гноящиеся швы после кесарева сечения, расползшиеся, багровые, врачи дружно охнули…
— Ну, коллеги, что же вы молчите-то! — начал закипать Ворон. — Чем будем ее лечить? И что за необходимость была переводить ее сюда?!
— Тише, тише, товарищ Воронин! — замахала на него руками, будто гусей гнала, Ликуева. — Вы что кричите, дорогой, больную перепугаете!.. Да, что-то не то у нас получилось…
Врачи, переговариваясь, вышли из процедурной. Вскоре по коридору опять забегали, затопали каблуки, кто-то куда-то звонил, кто-то с кем-то о чем-то договаривался. В отделении была тихая паника. Елена понимала, что весь этот шум, вся эта необъявленная врачебная война — из-за нее. Но ей было как-то все равно…
Слабость, усталость, физическая немощь владели ею, и на какое-то время она незаметно задремала.
Очнулась она от того, что в процедурке громко хлопнула дверь и в кабинетик ввалился возбужденный Ворон. Следом за ним с биксом в руках вошел Беленький, а чуть погодя в дверь протиснулся Лексеич.
— Здравствуйте! — поздоровался с ней Федор Михайлович. Поздоровался и потупился, будто виноватый. — Ты не сердишься на меня? Честное слово, не моя это идея — тебя сюда переправить… но разговор на эту тему еще будет! А сейчас, давай-ка, перевяжемся.
Осмотрев ее раны, Беленький нахмурился, потемнел.
— Худо дело, старушка! — произнес он, исподлобья поглядывая на Елену. — По идее, надо бы тебе опять хорошую чистку делать, да ведь не выдержишь ты… Так, ладно, давай пока займемся перевязкой, обо всем остальном — потом.
После перевязки Елена даже немного повеселела, казалось, ей стало несколько легче.
Ворон, проводив ее из перевязочной до дежурной сестры, велел найти возможность дать ей кровать не в надзорке. — В надзорке ей нечего делать! Вы поняли?
"Поняла, поняла!" — торопливо закивала медсестра и недружелюбно покосилась на Елену — опять начинаются неприятности из-за этой Ершовой! Один говорит — так, другой — эдак, третий — как-нибудь вообще по-другому…
И немного погодя в коридоре, на самом людном месте, ей освободили кровать. Больную, которая до этого здесь лежала, просто-напросто согнали — никогда бы раньше Елена не согласилась занять таким образом чужое место, но сейчас ей было ни до чего и ни до кого. Не раздеваясь, она нырнула под одеяло и закрыла глаза…
Мимо то и дело сновали больные, задевая ее по лицу грязными подолами. В дальнем конце отделения кто-то истошно вопил на одной ноте: "Ой-е-е-ей! Ой-е-е-ей!"…
И сквозь полудрему доносились хриплые женские голоса, заунывно распевавшие похабные частушки…
Дурдом, психушка, бедный Ноев ковчег, наполненный изгоями человеческого общества, ты воистину непотопляем! Даже если бы люди никогда не сходили с ума, все равно ты был бы, наверное, придуман теми, кто вполне счастлив, обеспечен и пристроен в этой жизни. Может быть, потому, что счастье, устроенность и обеспеченность только и чувствуются на фоне чужой беды, чужой раздавленности, никчемности.