И еще почему-то вдруг стал вспоминаться отец. Только после операции она вспомнила, что сын ее появился на свет в годовщину смерти отца, и это ее ошеломило.
Только теперь, столько времени спустя, она стала по-настоящему понимать всю горькую отцовскую жизнь и мельком услышанные слова старухи-соседки за спиной, у отцовского гроба: "Жалеть-то живых надо, мертвым уж ничего не нужно…" Эти слова будут жечь ее душу виной и тоской всю жизнь…
* * *
…Проснулась она не сразу. Сначала откуда-то издалека до ее сознания стал доходить знакомый до отвращения, до ненависти, голос. Он пробивался сквозь смутный тяжелый сон и заставлял к себе прислушиваться против воли, против желания. Это был голос Софочки, санитарки из психушки. Она кому-то рассказывала:
— Дак их, дураков-то, за решеткой держать — одно спасение! Работа у нас — не приведи господь… Иной раз какая-нибудь взбесится, так впятером еле-еле с ней управимся. Привяжешь ее, сволочь, вязки-то вроде крепкие, ан, смотришь, она уже каким-то манером выкрутилась, вылезла из узлов, как змея… ну, по новой начинаем крутить!
— Ох, вот страсти-то, вот страсти! — кто-то соболезнующе щелкает языком. — Я бы нипочем не стала там работать, страшно-то как! И чего это с такими дураками столько возятся? Лечат их, кормят, столько государство денег зазря переводит, а что толку-то?
— Да и мы так думаем. А все это гуманность наша интеллигентная! Какая гуманность к дураку? Все равно дурак, как его ни лечи, умным не станет. Вот как ни говори, а Гитлер все ж таки прав был, он всех таких ликвидировал. Что хлеб-то зря переводить?…
Не выдержав, Елена повернулась на другой бок. Говорившие замолчали.
Около ее кровати сидела и в самом деле Софочка с роддомовской буфетчицей — как быстро такие люди друг друга находят! Обе они внимательнейшим образом уставились на бледную, лохматую Елену.
— Ну, как дела? — изображая доброжелательную улыбку, спросила Софочка. — Как сынок?
— Да ведь вы, наверное, лучше меня знаете, как мои дела.
— Нет, ну все-таки…
— Что — "все-таки"? Что вы хотите от меня услышать?
— Ну, что?.. как настроение? Может, ты кушать хочешь? Тебе разрешили есть?
— Да. Но я не хочу. Я попросила бы вас, чтобы вы всякими глупостями людей не пугали. Стыдно слушать, что вы тут несете!
И Елена легла, уставившись в потолок.
Буфетчица, вздохнув, тихо вышла из палаты. Софочка осталась без собеседницы. Видимо, сидеть в тишине, без разговоров, ей было просто невтерпеж. Она встала, походила по палате, поглядела на Елену, повздыхала… наконец решилась:
— Я пойду чайку попью, а? Ты уж тут как-нибудь пока без меня обойдешься?
— Нет, не обойдусь… Начну окна бить и "шумел камыш" распевать… И нос кому-нибудь откушу!
Даже недалекая Софочка поняла, что Елена нервничает.
— Ага, ладно, — шумно вздохнула она еще раз. — Ну, значит, я пойду.
И вышла из палаты, все-таки не прикрыв плотно дверь.
Слава богу, в палате никого. Елена, превозмогая боль, потихоньку поднялась, накинула на себя одеяло и, придерживая обеими руками живот, вышла в коридор. Там было многолюдно — женщины, уже оправившиеся после родов в ужасающих халатах и рубахах сновали по коридору с баночками и пеленками в руках, и, глянув на них, Елена с горечью подумала, что покажи сейчас мужьям их жен в таком виде, многие бы прослезились, остальные — разбежались от семейного очага. Из разговоров в коридоре она поняла, что рубашка на каждую поступившую в роддом женщину на все время ее пребывания в стационаре полагается только одна, и халат — один, и пеленки тоже нужно беречь, их хронически не хватает, стирку не могут наладить. А из дома ничего брать нельзя, и как соблюдать элементарные правила гигиены — совершенно непонятно.
Ей пришла в голову мысль, что, может быть, все эти более чем странные порядки — своеобразная тотальная политика: чтобы люди забывали, да поскорее, о таких ненужных вещах, как чувство собственного достоинства, самолюбие, самоуважение… Ну, в самом-то деле, разве можно всерьез воспринимать человека в рваном тряпье неизвестно с чьего плеча, в распадающихся прямо на ногах тапочках, человека, лишенного элементарных удобств? Он и сам-то себя всерьез не примет и ни с какими претензиями ни к кому не полезет — на что можно претендовать в таком виде? Радуйся тому, что дают, а то и этого может не быть…
А больничная кухня? Иной раз Елене начинало казаться, что и здесь — какой-то гнусный заговор: разве можно всерьез поверить в то, что женщины, имеющие специальное образование, умеют готовить только "по-больничному", то есть попросту переводить продукты? Да если бы они так потчевали родных мужей, все до единой были бы вдовами или просто разведенными. Но ведь почти все — замужем, и живут, судя по всему, не так уж плохо. Тогда в чем же дело? Одна кулинария — для общественного котла, другая — для домашнего?
По затихшему вдруг коридору Елена двигалась в сторону туалета. И за спиной услышала то, чего больше всего боялась: — Психическая! С ней санитарка из дурдома дежурит.
За ее спиной послышался гул встревоженных женских голосов. Она обернулась. Женщины замерли от страха. Впрочем, Елена на них не обиделась. Тихо-тихо было в больничном коридоре…
— Значит, я — психическая? Вам так сказали, да? Ну, а своим умом, женщины, вы умеете жить? Чем же я отличаюсь от вас? Я, что, ору дурным голосом, на четвереньках разгуливаю, на стенку лезу? Эх, вы!..
Она махнула рукой и пошла прочь.
А когда возвращалась в свою палату, ее обступили, к ней подошли две молоденькие женщины, ее ровесницы.
— Хотите чаю? — просто сказала одна и как-то по-родственному, улыбнулась. — Мы только что кипятили чай, целая банка осталась, будете? А то вы все одна да одна.
— Буду, — просто ответила Елена и сама себе удивилась: как немного, оказывается, человеку нужно для нормального самочувствия — чей-то добрый взгляд со стороны, несколько доброжелательных слов… И собравшиеся вдруг увидели, что она — совсем еще девочка, хрупкая, измотанная навалившимися бедами и нуждающаяся в ласке и сочувствии…
Что-то вдруг прорвалось в недоуменно молчавших женщинах, все разом оживились, заспешили, и вот уже на стуле перед ее кроватью — крепкий горячий чай в щербатой больничной кружке, какие-то булочки, конфеты, и гости наперебой потчуют ее, шутят, о чем-то спрашивают…
И странное дело: обычно всегда стеснявшаяся общих столовых, она, ничуть не смущаясь, прихлебывала горячий чай, жевала булку, хотя, как сказала утром дежурная сестра, ей пока ничего этого было нельзя, только пустой бульончик.
Подкрепившись, Елена глянула на собравшихся и предложила:
— Хотите, я вам почитаю стихи?
— Стихи? Давай! А чьи стихи-то?
— Мои, — просто ответила Елена. И палата мгновенно притихла.
Прости меня,
малодушную,
любимый мой,
преданный мной!..
Жадно, словно к отдушине,
тянусь к синеве земной.
Туманы,
дожди,
пороши —
как душу, в себя вмещаешь…
Прости меня, мой хороший,
как ненастье прощаешь.
…Елена обвела взглядом внимающих ей женщин, и, волнуясь, продолжила:
Какая мощь пустых словес,
немая слизь
зрачков незрячих!
Ты рассыпаешься, как бес,
древесной пылью
меж ходячих.
Куда ж ты свой девал запал,
где — неизвестный! —
ты остался?…
Не приподнявшись даже, —
пал
и распластался…