Редьярд Киплинг
РАССКАЗЫ
СТИХОТВОРЕНИЯ
Перевод с английского.
Составление, вступительная статья и примечания А. Долинина.
Оформление С. Фомина.
Иллюстрации Н. Сажина.
ISBN 5-280-00628-9
© Состав, вступительная статья, переводы, отмеченные знаком [x], примечания, иллюстрации. Издательство «Художественная литература», 1989 г.
Редьярд Киплинг, новеллист и поэт
1921 год. Одесса. В редакцию газеты «Моряк», где тогда работал К. Г. Паустовский, заходит Исаак Бабель. У него в руках сборник рассказов Р. Киплинга: «…он положил книгу на стол, но все время нетерпеливо и даже как-то плотоядно посматривал на нее. Он вертелся на стуле, вставал, снова садился. Он явно нервничал. Ему хотелось читать, а не вести вынужденную вежливую беседу. Бабель быстро перевел разговор на Киплинга, сказал, что надо писать такой же железной прозой, как Киплинг, и с полнейшей ясностью представлять себе все, что должно появиться из-под пера. Рассказу надлежит быть точным, как военное донесение или банковский чек. Его следует писать тем же твердым и прямым почерком, каким пишутся приказы и чеки. Такой почерк был, между прочим, у Киплинга…Я видел из своего окна, как Бабель вышел из редакции и, сутулясь, пошел по теневой стороне Приморского бульвара. Шел он медленно, потому что, как только вышел из редакции, тотчас раскрыл книгу Киплинга и начал читать ее на ходу. По временам он останавливался, чтобы дать встречным обойти себя, но ни разу не поднял головы, чтобы взглянуть на них»[1].
История, рассказанная Паустовским, — это не просто литературный анекдот из жизни будущего автора «Конармии», а свидетельство очевидца об отношении к Киплингу молодой советской литературы, которую в двадцатые — тридцатые годы буквально заворожил его «твердый и прямой почерк». Писатель, хорошо известный еще в дореволюционной России как «бард империализма», чей огромный талант скован его националистическими взглядами, убежденный враг Советской власти, оплакавший крушение Российской империи, по иронии судьбы оказался нужен и близок именно тем, кто, казалось бы, должен был предать его анафеме. Для Виктора Кина и Юрия Олеши, для Эдуарда Багрицкого и Владимира Луговского он становится одним из главных литературных наставников, у которого они находят столь созвучное их поискам сочетание точной, подчас жестокой натуральности изображения с романтическим пафосом борьбы и героического деяния.
Особенно сильно возрастает интерес к киплинговской поэзии, прежде почти не переводившейся на русский язык. Так, по воспоминаниям В. Шкловского, в конце гражданской войны петроградские поэты особенно «увлекались сюжетным стихом и Киплингом»[2]. Талантливая ученица H. С. Гумилева и М. Л. Лозинского Ада Оношкович-Яцына издает в 1922 году сборник переводов стихотворений Киплинга; тогда же Н. Тихонов пишет свои лучшие баллады, в которых отчетливо слышатся интонации и ритмы «железного Редьярда». «Густую толпу растолкал он плечом / И о чем слыхал, рассказал о том./…Но тот, кто б смеялся, смеялся зря / Перед темным, как смерть, лицом царя» — так звучал Киплинг в переводе Оношкович-Яцына. «Сказал с землею набитым ртом:/Сначала пакет — нога потом»…/И Кремль еще спит, как старший брат,/ Но люди в Кремле никогда не спят», — а это уже Тихонов, который несколько лет спустя посоветует молодым пролетарским поэтам «поучиться стиху у Киплинга», избегая при этом «прямого подражания».
В то время, когда советская литература «училась стиху» у Киплинга, литература английская презрительно повернулась к нему спиной. По мнению британской либеральной интеллигенции, «железный Редьярд» с его проповедью «права сильных» и звонкими гимнами во славу британской империи и ее беззаветных строителей так и не смог перешагнуть черту, отделившую век прошедший от настоящего, некалендарного века двадцатого, и потому превратился в одиозный анахронизм, в олицетворение всего ретроградного и антигуманного. Если в девяностые годы за стремительным, феерическим взлетом к мировой славе совсем еще молодого журналиста из индийских колоний с восхищением следили даже такие искушенные ценители литературы, как P. Л. Стивенсон или F. Джеймс, то после первой мировой войны властители дум нового поколения демонстративно перестали замечать былого кумира. «Это лауреат без лавров, забытая знаменитость», — иронизировал тогда по его поводу T. С. Элиот. Красноречивый факт: в 1936 году на похороны Киплинга в Вестминстерском аббатстве не явился ни один крупный английский писатель — для культуры его смерть наступила несколькими десятилетиями ранее.
Когда в начале тридцатых годов на родину из эмиграции возвратился критик и литературовед Д. П. Мирский, много лет преподававший в Лондонском университете, его весьма удивил высокий авторитет «барда империализма» у «поэтических представителей страны, максимально враждебной всей его идеологии». «Английский и американский интеллигент, претендующий в какой-нибудь мере на звание «высоколобого», глубоко презирает Киплинга, — писал он. — В его прозе он готов еще признать выдающийся талант, не художника, но по крайней мере блестящего газетчика-очеркиста, но стихи Киплинга он вовсе исключает из литературы. В Англии Киплинг — поэт численно огромной, но культурно ограниченной публики, поэт благонамеренного, империалистически лояльного обывателя, не читающего других современных стихов… У нас его высоко ценят многие из лучших наших поэтов, и переводы из Киплинга почти так же характерны для некоторой части советской поэзии, как переводы из Гейне и Беранже для 60-х годов, переводы из Верхарна для символистов и переводы из Эредиа — для их эпигонов»[3].
Сам Мирский относился к Киплингу с не меньшим презрением, чем «высоколобые», и потому решил, что советские писатели увлеклись им по непониманию классовой сущности явления, стремясь создать идеализированный образ «достойного врага». Однако в действительности речь шла о другом — о приятии или неприятии той концепции человека, которая в читательском сознании прочно ассоциировалась с «железным Редьярдом», о признании или непризнании определенной модели мира, вменяющей в моральную обязанность личности добровольное подчинение «высшему закону». Именно эту модель и отвергли английские и американские писатели «потерянного поколения», ибо бессмысленная бойня на фронтах первой мировой войны, совершавшаяся во имя «высшего закона» — во имя отечества, государства, империи, — полностью дискредитировала в их-глазах идею служения, идею героической жертвенности.
«Погибли-то мириады,
И среди них лучшие,
За сдохшую старую суку,
За стухшую цивилизацию,
В открытой улыбке рот до ушей,
Острые взоры под крышкою гроба —
За несколько сотен изувеченных статуй,
За несколько тысяч истрепанных книг»
[4].
Так в 1920 году выразил всеобщее умонастроение американец Эзра Паунд, и нет ничего удивительного в том, что сочинения Киплинга вошли в число «истрепанных книг», памятников «стухшей цивилизации», которой послевоенное поколение предъявило свои счеты.
По замечанию Н. А. Анастасьева, западная литература двадцатых годов, рожденная войной, отвернулась от Киплинга как от идеолога «внеиндивидуальной коллективности»[5]. Но советская литература, рожденная революцией, имела много точек соприкосновения с ки-плинговской концепцией, ибо тоже исходила из того, что личность обязана принести свои интересы, желания, нравственные убеждения на алтарь великого общего дела, великой цели, оправдывающей средства, хотя, конечно, вкладывала в эти понятия противоположное — не охранительное, а революционное — содержание. Когда Э. Багрицкий, например, предельно заостряя императив эпохи, писал: «Но если он (век, — А. Д.) скажет: «Солги!» — солги! / Но если он скажет: «Убей!» — убей!», он, по сути дела, призывал к тому же самоотречению, что и Киплинг, несмотря на очевидное несходство их представлений об идеалах, ради которых это самоотречение совершается. Сам тип мышления оказался сходным, и потому создавались благоприятные условия для литературного влияния.